Только два раза с человека снимают мерку — один раз, когда он отправляется в армию, а в другой раз, когда он отправляется на тот свет. Когда снимают мерку с мертвого — это понятно, в этом есть практическая необходимость, но зачем снимают мерку с призванного в армию — это совсем непонятно. Говорят, измерять новобранцев необходимо потому, что в армию не берут узкогрудых, но, по-моему, в армии узкогрудых больше, чем где бы то ни было.
Сам процесс снятия мерки с новобранцев называется медицинской комиссией. Через такую комиссию человек проходит тоже два раза: когда он обеспечивает свою жизнь вступлением в страховое общество и когда он обеспечивает себе смерть вступлением в армию. И как ловкий агент страховой компании уверяет вас: «Застраховывайте вашу жизнь, чтобы спокойно умереть!» — так и командир взвода воодушевляет вас: «Умирайте спокойно, чтобы вечно жить!»
Разумеется, этим я вовсе не хочу сказать, что, уходя в армию, вы заранее обрекаете себя на смерть. Если бы это было так, это было бы бесчеловечно. Армия — это своего рода лотерея, в которой гораздо чаще вытаскиваешь несчастливый билет; вступив в армию, человек словно приобретает несколько лотерейных билетов, из которых лишь некоторые приносят выигрыш. Но зато это выигрыш в полном смысле слова.
Все это очень толково и доходчиво разъяснил капрал Люба, всячески старавшийся убедить нас в том, что воинская служба — это и есть земной рай: «На войне никому не дано знать, кто погибнет, а кто нет. Чаще всего погибает именно тот, кто надеется выжить, а выживает тот, кто думает, что погибнет. Конечно, для поддержания порядка и дисциплины было бы гораздо лучше, если бы было заранее известно, кто погибнет, а кто нет. «Столько-то и столько-то должны сегодня погибнуть», — говорит мне командир, а я, как полагается, приказываю: «Ты, ты, ты, ты и ты — в расход!» Ты прекрасно погибаешь, и дело сделано, и списки в порядке, и человеку не служба, а одно удовольствие. А там еще неизвестно, как дело обернется, ведь не всякая пуля в цель попадает. Твой долг — погибнуть, а уж если не погибнешь, ты не виноват».
Может быть, именно поэтому мне и показалось, что комиссия, производящая осмотр новобранцев, очень похожа на ветеринарную комиссию на бойне, отбирающую все годное на убой. В самом деле, у комиссии, осматривающей рекрутов, та же удивительная логика: неспособных жить она объявляет неспособными умереть, а способных жить она признает способными умереть.
Как только комиссия осмотрит вас и признает годным, вас сразу же остригут наголо и оденут в форму установленного образца. С этой минуты вас начнут приводить к единообразию. Вы приходите в армию, имея две скулы, но начальник считает, что солдату вовсе незачем иметь их так много, и поэтому вам в самом начале службы из двух скул сделают одну.
Единообразие в армии сводится к тому, что каждый острижен наголо, одет в форму и ни о чем не думает. Особенно важно не думать — это одно из самых необходимых условий единообразия.
— Солдату думать не положено! — объяснил нам капрал. — Что бы делал господин майор, если бы мы все думали. Солдат должен слушать и исполнять, а не думать!
Так и не знает человек, что же ему в конце концов делать — думать или не думать. В школе тебе внушают: «Учись, сынок, думать. Тяжело тебе придется в жизни, если ты не умеешь думать!» Кончишь школу, попадешь в армию, а тебе кричат: «Не смей думать! Ты сюда не затем пришел, чтобы думать!» А женишься, жена зудит: «Мое дело жить да за порядком в доме следить, а думать твое дело». Но государству это опять не нравится, и оно сажает тебя на два года в тюрьму за то, что ты думал.
Вот и попробуй решить, что лучше — думать или не думать. Те, кто думает, утверждают, что лучше не думать, а те, кто не думает, твердят, что лучше думать. Один неудачник жаловался мне:
— Пока я думал да раздумывал, мой брат денежки копил. И вот теперь он богатый человек, а я в пустые кулаки дую.
— Когда я о чем-нибудь долго думал, обязательно наоборот выходило, а если не раздумывая за дело брался, все хорошо получалось, — уверял опытный человек. Так говорят те, кто раскаивается, что потратил много времени на раздумья, но жалобы можно услышать и от тех, кто ни разу в жизни не думал.
— Если бы я раньше хоть немножко подумала, я бы, конечно, за тебя не пошла! — кричит молодая жена своему старому мужу.
— Не подумал я, брат, а если бы подумал, этого бы не случилось, — причитает тот, кто уже не может вернуть потерянного.
И, слушая эти жалобы, нельзя не спросить: что же лучше — думать или не думать? Мне кажется, что тут все зависит от профессии. Есть такие профессии, которые требуют умения думать, но существуют и такие, где это вовсе не обязательно. Так, например, обязательно должны думать шоферы, стрелочники, летчики, машинисты и лоцманы. От государственных деятелей, профессоров, литераторов, высших и низших чиновников, священников и офицеров этого вовсе не требуется.
Как только ты надел форму и перестал думать, ты уже не человек, а солдат, тебя ставят в строй и прежде всего учат равняться. Цель равнения, которому в армии уделяется особое внимание, состоит в том, чтобы всех подравнять по ниточке и приучить не вылезать вперед. Воинские начальники тратят очень много сил и времени на привитие этих полезных навыков, так что в конце концов стремление к равнению входит в привычку. Но все же, стоит только человеку расстаться с армией, как он сразу же утрачивает эту замечательную привычку. Вероятно, это происходит и потому, что в жизни гораздо больше ценится стремление вылезти вперед.
В армии тебя учат не только равняться, но и ходить в ногу. Ты не смеешь ни отставать, ни вырываться вперед, а должен идти точно таким же шагом, как и тот, кто идет впереди или позади тебя. И тут твой университетский диплом ни в чем не поможет тебе, он не даст тебе права идти более крупными шагами. Нет, ты должен идти в ногу со всеми, точно такими же шагами, как и тот, кого до армии ни разу не стригли и кто в армии в первый раз услышал свою фамилию. Помню, однажды в Македонии довелось мне видеть лошадь и осла, запряженных в одну повозку. Они тоже должны были идти в ногу. И как бедная лошадь ни пыталась сделать хоть один крупный шаг, чтобы везти телегу быстрее, все ее попытки разбивались об ослиное упрямство. Осел никак не хотел идти скорее, а иногда и вовсе останавливался или, по свойственной ослам философской рассеянности, тянул совсем в противоположную сторону. Если бы в армии разрешалось думать, я обязательно вспомнил бы об этом случае: уж очень подходящее сравнение.
Когда вы овладеете искусством ходить в ногу, вас начнут учить топать ногами. Умение топать ногами имеет в армии большое значение. Если взвод научится топать ногами так, чтобы из-под каблуков искры летели, то командир взвода получит особую благодарность. Я и сейчас не знаю, для чего нужно, чтобы солдат на марше так топал ногами. Правда, может быть, это требование соответствует параграфу устава, в котором говорится, что «цель всякого движения заключается в преодолении известного расстояния за известное время с наименьшей затратой сил», а может быть, это просто услуга, которую армия оказывает общине и государству, утрамбовывая булыжную мостовую в городе и проселочные дороги в провинции.
Цель топанья так и осталась бы для меня непонятной, если бы мне не объяснили, что его как важнейшую составную часть военного обучения придумали и заставили внести в устав поставщики армейской обуви.
Когда ты научишься равняться и ходить в ногу, тебя начинают учить приветствовать начальника. Если ты не поклонился кому-нибудь в обществе, это просто невежливость, но если ты не отдал чести в армии, это уже целое преступление. Вот почему умению приветствовать в армии уделяется особое внимание, и в воинских уставах на этот счет содержатся исчерпывающие и совершенно ясные требования. Из этих уставов солдат прежде всего обязан усвоить, что, встретив начальника, он должен повернуть голову в сторону начальника, а не в противоположную сторону, как это обычно бывает. Кроме того, солдат должен выучить другой важный параграф, согласно которому он обязан приветствовать начальника в тот момент, когда проходит мимо него, а не тогда, скажем, когда уже прошел. «Но при известных обстоятельствах,— очень мудро замечает устав, — солдат может приветствовать начальника и раньше, нежели это указано в данном параграфе, если заметит, что начальник посмотрел в его сторону и, вероятно, больше уже на него не посмотрит». Поистине отрадно явление, когда уставы предоставляют солдату такую свободу действия.
В целом обучение приветствиям не относится к числу тяжелых упражнений в армии, и все же некоторые параграфы устава приводили меня в замешательство. Мне было ясно, как должен приветствовать рядовой солдат, но в уставе говорилось и о том, как должны приветствовать начальников барабанщики и трубачи. И это можно было бы еще понять, если бы устав не обязывал каждого музыканта приветствовать начальника «в соответствии с особенностями своего инструмента». Это было выше моего понимания. Скажем, если флейтист захочет приветствовать начальника «в соответствии с особенностями своего инструмента», он, лишь только офицер приблизится к нему, должен свистеть. Ну ладно, это понятно. Скажем, и барабанщик, если он хочет приветствовать начальника в соответствии с особенностями своего инструмента, обязан при приближении офицера стукнуть кулаком по спине первого, кто подвернется под руку. Хорошо, это тоже ясно. Но вот как «в соответствии с особенностями своего инструмента» должен приветствовать начальника тот, кто играет на геликоне и басе? Ведь такое приветствие, выполненное «в соответствии с особенностями инструмента», может показаться неучтивостью.
Когда ты овладеешь этим важным делом, то есть умением приветствовать, тебе дают винтовку, и с этой минуты не винтовка принадлежит тебе, а ты винтовке, то есть винтовка — это главное, а ты своего рода приложение к винтовке. Ты можешь, например, быть грязным, но винтовка должна быть чистой; тебе могут запросто свернуть нос, оторвать ухо или сломать палец, но на винтовке не должно быть ни одной царапины. Ты можешь исчезнуть, можешь даже погибнуть, если возымеешь такое желание, одним словом, можешь быть вычеркнут из списков, но винтовка и в этом случае должна остаться в списках. Если ты заболеешь, скажем, малярией, или вывихнешь ногу, или у тебя заболит живот, или почка отделится от позвоночника, они посылают тебя в амбулаторию. Там тебе дадут несколько граммов хины, пожужжат тебе несколько дней над ухом и отправят обратно в строй, но если с винтовкой что-нибудь случится, то создадут комиссию, обследуют винтовку со всех сторон, изучат все обстоятельства дела, составят подробный доклад, тщательно упакуют пострадавшую и отошлют в ремонт, откуда она вернется в строй абсолютно здоровой. Тебя забирают из дома в армию и не оставляют твоим родителям никакой расписки; вернешься ли ты через два года, или не вернешься, никому до этого нет дела. А винтовку можешь взять только под расписку, причем в расписке указываешь, что получил винтовку в исправном состоянии и в таком же виде обязуешься вернуть. А если не вернешь, то начнутся следствия, рапорты, комиссии, дознания, и уж тогда не возрадуешься.
Сначала учат стрелять холостыми. И если бы на том и остановились, то каждый уносил бы из армии поистине ценные знания. Стрельба вхолостую получила очень широкое распространение. Большей частью она применяется в политике, но также часто и в науке и в литературе, а чаще всего в личной, особенно в семейной, жизни.
Но в армии не останавливаются на стрельбе холостыми. В один прекрасный день кладут тебе на ладонь боевой патрон, а на известном расстоянии ставят мишень — чучело, напоминающее человека, и ты учишься в него попадать. Чучело хладнокровно и смело стоит перед дулами направленных на него винтовок, наивно полагая, что человеколюбие все же одержит верх у большинства солдат, и они промажут, что обычно и бывает.
Я всегда придерживался того мнения, что это чучело следовало бы одеть в форму окружного начальника. Этим можно было бы достигнуть двух целей: во-первых, подавляющее большинство наших солдат — выходцы из народа — целились бы лучше и стреляли бы во много раз точнее, а кроме того, еще в армии эти солдаты получали бы очень хорошую практику, которая им так часто бывает необходима в жизни, когда они выходят из-под власти начальников. А ведь в этом как раз и заключается смысл уставного положения, согласно которому: «Цель обучения одиночного стрелка состоит в том, чтобы научить его самостоятельно, сознательно и решительно выполнять свой долг в бою даже тогда, когда он выйдет из-под контроля начальников».
Когда новобранец научится равняться, ходить в ногу, стучать каблуками о мостовую, приветствовать начальников и без раздумья стрелять в людей, тогда можно считать, что он уже наполовину солдат. Вторая половина — это усвоение теории.
«Солдат состоит из теории и практики!» — говорил нам капрал, который, конечно, ниоткуда не мог вычитать эти мудрые слова, но раз говорил, значит где-то когда-то слышал.
Я не знаю, как можно представить себе человека или, если хотите, солдата, составленного из теории и практики. Но солдаты представляют это, вероятно, так: рекрут, которого только что заставили расстаться с домом, — это только еще теория. А тот же самый рекрут, когда он научится равняться, ходить в ногу и топать ногами, — это уже соединение теории с практикой, это уже солдат. Винтовка в руках рекрута, не умеющего стрелять, — это только теория. Но когда рекрут научится убивать людей — это уже практика, которая в соединении с теорией дает законченного солдата.
Вообще теоретические занятия — это как раз то, что приносит солдатам наибольшую пользу. Именно на этих занятиях мы приобрели самые широкие и самые необходимые знания. Так, например, на теоретических занятиях мы узнали от капрала, что такое родина и что такое щетка, кроме того, узнали, что такое государство и что такое котелок, что такое победа и что такое скребница, а также приобрели очень много других полезных знаний, о которых и рассказать трудно. Кроме всего прочего, на теоретических занятиях мы услышали от капрала, что каждый серб всю свою жизнь, до самой смерти считается солдатом. «Ты отслужишь свой срок и пойдешь домой, но и дома ты все равно солдат, и думать не смей о том, что в армии тебя вычеркнули из списков. Нет, брат, пока ты жив, тебя в любой день могут призвать, если понадобишься родине».
Спустя много лет я на собственном опыте убедился в том, что капрал был прав: человек и в самом деле всю жизнь не может расстаться с армией и по первому требованию обязан явиться в полк.
Однажды, через несколько лет после окончания службы, я получил через полицию акт, в котором говорилось, что, уходя из армии и сдавая казенное имущество, я не вернул в интендантство скребницу1), и поэтому мне надлежало явиться в N-скую часть, в третий отдел, и возвратить ее. Я прочел этот акт и на обратной стороне написал кириллицей2) четко и ясно, что я служил в пехоте и поэтому не мог иметь никакой скребницы, а уж если и имел, то непременно сдал бы ее. Я считал, что достаточно написать такое объяснение, чтобы меня оставили в покое. Но оказалось, что это совсем не так.
Года два меня действительно не беспокоили. Но в один прекрасный день опять появился акт, в котором мне предлагали вернуть скребницу. Я ответил так же, как и несколько лет назад, но это мне ничуть не помогло: куда бы я ни поехал, злополучный акт следовал за мной по пятам и требовал, чтобы я вернул скребницу. Я переходил из министерства в министерство, менял профессии, но акт неизменно сопутствовал мне и требовал возвратить скребницу. Я уехал служить за границу — акт прибыл и туда; я поехал лечиться на курорт — акт отправился следом за мной; я попытался поселиться в деревне, но и там мне не удалось укрыться от акта, требовавшего вернуть скребницу.
Когда я, наконец, увидел, что эта скребница может меня свести с ума, я, чтобы избавиться от такой напасти, взял однажды преследовавший меня акт и собственноручно повез его в N-скую воинскую часть, в третий отдел, где меня очень любезно принял один интендантский капитан. Я объяснил ему в чем дело.
— Служил, — говорю, — в пехоте, и поэтому скребница была мне совсем не нужна, вероятно, здесь какое-то недоразумение. — Другое дело, если бы от меня вдруг потребовали одеяло, это мне понятно, каждый солдат получает одеяло, но скребницу! Ну, скажите, пожалуйста, зачем пехотинцу скребница?
— Правильно, правильно! — с жаром подтвердил капитан, взял ручку, записал все мои объяснения и проводил меня, успокаивая: — Вы хорошо сделали, что сами приехали и все объяснили; давно бы надо было так сделать, и вас бы не беспокоили.
Я ушел со спокойной душой и успокоившимися нервами, но, как говорил капрал: «И думать не смей о том, что в армии тебя вычеркнули из списков. Нет, брат, пока ты жив, тебя в любой день могут призвать», — так и получилось: через год в полицейском участке опять появился акт, в котором мне предлагалось вернуть скребницу и… одеяло. И этот акт пристал ко мне и начал гоняться за мной из канцелярии в канцелярию, из страны в страну, из года в год, так что у меня опять появились признаки расстройства нервной системы, и я уж начал вынашивать мысль: или отказаться от сербского подданства, или покончить жизнь самоубийством. Наконец, как в прошлый раз, я взял акт и отправился в N-скую воинскую часть в третий отдел, но там я уже не застал моего знакомого интендантского капитана, а встретил меня какой-то заштатный капитан.
— Разумеется! — воскликнул он после того, как я рассказал ему все по порядку. — Вся ошибка заключается в том, что мой предшественник неточно записал ваши объяснения. Откуда у вас может быть скребница? Какая ерунда, пехотинец и — скребница, но вот что касается одеяла, то его вам надо было бы вернуть. Съесть вы его не могли, так что вам следовало бы его вернуть. Другое дело, скажем, котелок. Солдат действительно в большинстве случаев теряет свой котелок, если его у него не украдут.
— Да, котелок — это совсем другое дело, — соглашаюсь я и ухожу, обрадованный тем, что мне, наконец, удалось все разъяснить и навсегда оградить себя от напасти, начавшей преследовать меня даже во сне.
И как хорошо и приятно я чувствовал себя в течение нескольких лет! Но вот однажды в один из городских полицейских участков опять пришел акт, в котором интендантская служба требовала, чтобы я вернул скребницу, одеяло и котелок. И с тех пор вот уже несколько лет подряд проклятый акт непрестанно гонится, гонится и гонится за мной, так что днем я постоянно шепчу, а ночью постоянно вижу во сне скребницу, одеяло и котелок.
Эти три предмета до того измучили меня и так вошли в мою плоть и кровь, что, если бы у нас не дай бог существовали дворянские привилегии, я бы свободно мог составить из них свой фамильный герб: на широком поле развернутого одеяла — скребница и котелок.
Но все же именно таким образом я убедился в том, что капрал был прав: серб всю жизнь должен быть солдатом или, по крайней мере, поддерживать связь с армией. Знай я об этом раньше, я бы мог остаться в армии, тем более что передо мной открывались очень большие перспективы для быстрого продвижения по службе. Вот, например, исполнилось уже сорок лет, как я ношу звание капрала сербской армии, и если бы я по столько же лет пребывал в каждом чине, то мог бы в один прекрасный день, прослужив лет сто двадцать, добраться и до фельдфебеля.
А вообще-то в моем воинском звании есть особое очарование. Оно заключается в том, что я старейшина сербских капралов, а кроме того, еще и в том, что Наполеон и я — два самых знаменитых капрала в европейских армиях. Наполеон знаменит тем, что свое звание капрала заменил императорским титулом, а я тем, что свое звание капрала целых сорок лет ничем другим не заменил.
Моя тринадцатая любовь— это моя жена. Я давно знал, что тринадцать — число несчастливое, но я никогда не думал, что оно и в любви приносит несчастье. Если бы я знал об этом заранее, то влюбился бы сразу не тринадцатый, а четырнадцатый раз или, может быть, записал бы тринадцатую любовь под номером 12/а.
Но иногда и 12/а может привести к большим неприятностям. Помню одну курортную гостиницу, хозяин которой, желая угодить своим суеверным постояльцам, исключил число тринадцать из обихода, и две комнаты в его гостинице носили номер двенадцать— 12/а и 12/б. В этих комнатах поселились две супружеские пары, которые вначале постоянно ошибались дверями, а потом все так перемешалось, все так по-курортному перепуталось, что наконец и сам полицейский комиссар вынужден был вмешаться, чтобы установить, кто из комнаты «а», а кто из комнаты «б». И, в конце концов, это еще можно понять: из-за комнаты № 13 разбить чужую семейную жизнь, но из-за этой роковой цифры обрести свою собственную семейную жизнь — такое могло случиться только со мной.
Я женился вскоре после того, как вышел из тюрьмы, так что даже не успел по-настоящему почувствовать то наслаждение, которое испытывает заключенный, дождавшийся освобождения. Из школы — в армию, из армии — в тюрьму, а из тюрьмы — в семью. Кажется, так оно и должно быть в жизни: в школе приобретаешь знания, необходимые для жизни, а в армии и в тюрьме готовишься к семейной жизни. В армии учишься подчиняться дисциплине и безоговорочно выполнять приказания, а в тюрьме учишься не участвовать в жизни и смотреть на нее только сквозь решетку окна.
Такое сравнение семейной жизни с армией и тюрьмой так же отвратительно, как и неточно. Можно еще допустить, что есть нечто общее между семьей и армией, но между семьей и тюрьмой нет ничего общего. В армии, например, учат не только беспрекословно слушаться, но и ходить в ногу, что очень важно в семейной жизни; кроме того, в армии учат по команде поворачиваться направо и налево, что также находит свое применение и в семейной жизни; в армии учишься караулить, что очень часто может потребоваться в семейной жизни; учишься быть храбрым и смело бросаться на противника, что не мешает тебе спасаться бегством, и это также случается в семейной жизни; наконец учишь, что такое столкновение, наскок, рукопашный бой, внезапное нападение, поспешная оборона, атака с фланга, тревога и ночной караул. Все это очень часто бывает и в семейной жизни.
А вот про тюрьму никак нельзя сказать, что она имеет много общего с семейной жизнью. Ведь о ней не скажешь, а о браке можно сказать, что это клетка, из которой все пойманные пташки стремятся вырваться, но в которую все свободные пташки мечтают попасть. И все же между тюрьмой и семьей есть кое-что общее, но только кое-что, не больше. Общее заключается в том, что семейная жизнь — это тоже каторга; первые пять лет ходишь закованный в тяжелые цепи, затем пять лет в легких кандалах, еще пять лет совсем без кандалов и, наконец, еще пять лет заключенный живет совсем свободно, гуляет, где ему заблагорассудится, и только вечером возвращается в тюрьму, чтобы переночевать.
Но есть еще одно большое различие между браком, тюрьмой и армией, а также между школой и браком, со всей очевидностью свидетельствующее о том, что брак вообще нельзя ни сравнивать, ни искать в нем какие-либо общие черты с упомянутыми выше учреждениями. И школа, и армия, и тюрьма имеют каждая свой определенный срок службы, тогда как семейная жизнь его не имеет. Тебе известно, например, сколько лет ты будешь учиться в школе, ты постараешься и кончишь ее, а когда получишь диплом, никаких дел со школой у тебя уже нет. Точно так же и в армии, где срок службы ясен и определен законом, и, наконец, точно также и в тюрьме: осудят тебя, объявят приговор и, даже если тебя приговорят к двадцати годам каторги, ты всё-таки знаешь, когда кончится твое заключение, и ждешь этого дня, как бы далек он ни был. В браке такого срока нет, и поэтому можно понять грешника, который после двадцатипятилетней супружеской жизни в день серебряной свадьбы обратился бы к жене с такой речью: «Видишь ли, дорогая, если бы я тебя двадцать пять лет тому назад, в день нашей свадьбы, или, скажем, на другой день, убил, сейчас я бы отбыл двадцать лет каторги и уже пять лет как был бы свободен, а так…»
И действительно, если бы в будущем предполагалось провести реформу в области семейных отношений, то прежде всего следовало бы определить срок пребывания в браке.
Если брак — это своеобразный долг перед человечеством, то ведь долг только тогда и считается долгом, когда имеет определенный срок. И самое главное, если бы был определен срок пребывания в браке, то, вероятно, можно было бы всю супружескую жизнь поставить на финансовую основу. Каждый год можно было бы проводить инвентаризацию, подводить баланс, утверждать активы и пассивы, и если бы пассив оказывался больше, чем актив, то объявлять банкротство. А пока этого нет, брак скорее напоминает акционерное общество, дивиденды с которого получают иногда тещи, свекрови и свояченицы, а иногда и друг дома.
И если брак — это действительно долг перед государством, то требовалось бы сделать так, чтобы государство поощряло за честное и добросовестное выполнение этого долга. Не думаю, чтобы государство стало награждать медалями за храбрость, за гражданские заслуги и за безупречную службу, хотя такие отличия были бы очень уместны и в браке, но все же следовало бы найти, может быть, другой способ для поощрения тех, кто до конца своей жизни добросовестно выполняет свои супружеские обязанности.
Одному моему приятелю, занимающемуся изучением вопроса об отношении государства к семье и браку, пришла счастливая мысль. Он утверждал, что в супружеских отношениях произошли бы серьезные изменения, если бы был введен брак по указу. Я не знаю, как, по его мнению, выглядели бы эти браки по указу, но мне кажется, что в таком случае государству пришлось бы скреплять своей печатью не только сам акт вступления в брак, но и все перемещения, продвижения, предоставление пенсии, увольнение со службы за неспособность и, может быть, даже помилование от дальнейшего пребывания в браке.
Это были бы очень веселые указы, по которым мужья в интересах службы перемещались бы от одних жен к другим, чем было бы узаконено явление, так часто встречающееся в жизни; это были бы указы, по которым на основании статьи семидесятой мужья могли бы уходить в отставку, чем также было бы узаконено явление, которое часто встречается в жизни, и, наконец, увольнение с государственной службы, чем также было бы узаконено явление, которое часто встречается в жизни.
Я лично никогда не занимался размышлениями о реформе брака, так как убежден, что он уже давно и реформирован и деформирован. По моему мнению, единственное, что можно было бы предпринять для улучшения супружеской жизни, — это постараться ее подремонтировать. Для того чтобы поддержать в порядке дом на каменном фундаменте, необходимо его ремонтировать, перекрывать крышу, достраивать, подкрашивать и подмазывать, а брак, построенный всего-навсего на взаимном обещании перед священником, никто никогда не ремонтирует. Об этом следовало бы серьезно подумать всем поборникам сохранения теперешних семейных отношений и постараться и супружескую жизнь время от времени перекрывать, достраивать, подкрашивать и подмазывать.
Но трудность проведения реформы в области брака заключается в том, что до сих пор никто не знает, что такое брак. Мало на свете явлений, о которых бы так много думали и так много говорили, как о браке, и мало таких явлений, о которых до сих пор сохранились бы столь различные и противоречивые мнения, исключающие одно другое, начиная с самого банального: семейная жизнь — это ад, и кончая противоположным ему утверждением: семейная жизнь — это земной рай. Все остальные мнения колеблются между этими двумя крайностями, и, кажется, все зависит от того, кто высказывает мнение — неженатый или женатый, очарованный или разочарованный. Попытки науки вмешаться в объяснение брака как явления природы свелись к голословным заявлениям и праздному философствованию. Разве можно, например, считать решением проблемы заявление одного философа: «Брак—это моральное объединение, основанное на аморальных отношениях; стремление к утверждению своего Я, основанное на отрицании своего Я; удвоение своих обязанностей на базе отказа от половины своих прав».
Или вы, может быть, думаете, что другие науки, каждая со своей точки зрения, сумели сказать что-нибудь более определенное, чем философия? Мне кажется, если бы у них спросили, то они ответили бы примерно так:
История: Брак — это одно из весьма редких исторических явлений, когда победитель подчиняется побежденному.
Математика: Брак — это сумма двух неизвестных величин, из которых необходимо извлечь корень. В результате должен был бы получиться минус, но если в браке все же появится хоть один плюс, то такое уравнение заканчивается бракоразводным процессом.
Литература: Брак — это интересная повесть, а иногда и роман с очень красивым началом, напоминающим лирическую поэму, но часто с плохим содержанием и еще чаще с неожиданным концом.
Грамматика: Брак — это существительное мужского рода, но в жизни он подчиняется законам женского рода. В единственном числе может быть только в грамматике, а во множественном терпим лишь тогда, когда в нем участвует не больше двух лиц.
Геометрия: Брак — это две параллельные линии, которые тянутся рядом через всю жизнь и никогда не могут встретиться.
Физика: Брак — это такое явление, когда два тела для приобретения большей устойчивости имеют общую, но воображаемую точку опоры и поэтому очень легко теряют равновесие.
Химия: Брак — это соединение двух элементов, каждый из которых, однако, сохраняет свои свойства. Капля посторонней кислоты, попавшая в это соединение, вызывает в нем реакцию и разлагает его на составные части.
География: Брак — это два полюса, которые при сближении достигают температуры экватора, а при удалении возвращаются к своей полярной температуре.
Как видите, ни одно из этих определений ничуть не приблизило нас к решению вопроса, и, пожалуй, лучше оставить науку в покое и обратиться к людям. Брак — это учреждение, созданное человеком, а поэтому ему и принадлежит прямое и неоспоримое право судить о браке по-своему. Разумеется, невозможно опросить всех, но если обратились бы к представителям отдельных профессий, то, как мне кажется, их ответы звучали бы примерно так:
Коммерсант: Брак — это коммерческое предприятие, которое может преуспеть только в том случае, если его не обкрадывают младшие компаньоны.
Солдат: Брак — это захваченная крепость, которая никогда не гарантирована в достаточной степени от нападений неприятеля.
Священник: Брак — это ежедневное «Отче наш», которое нет необходимости читать до конца. Достаточно попросить: «Боже, избави нас от лукавого…» — но все же многие добавляют: «…и не введи нас во искушение…»
Доктор: Брак — это яд, который сам в себе содержит противоядие. Больные лучше всего чувствуют себя при высокой температуре и очень плохо при нормальной. Диета в этих случаях не помогает, ибо только ухудшает состояние больного.
Судья: Брак — это временное примирение двух враждующих сторон.
Аптекарь: Брак — это пилюля, изготовленная по устаревшему рецепту; подслащена, чтобы легче было глотать, и все же часто застревает в горле.
Журналист: Брак хорош только как передовая статья, но и то лишь в том случае, если в ней нет опечаток, искажающих смысл, а они почти всегда есть.
Книготорговец: Брак — это книга, которую с увлечением читают только в первом издании, а когда она устареет и станет классической, то теряет всякую ценность.
Железнодорожник: Вначале брак — это поезд для увеселительных прогулок, спустя некоторое время — уже пассажирский поезд, а потом — невыносимый товарный. Столкновения почти всегда происходят на разъездах.
Почтальон: Брак — это заказное письмо, попавшее не по адресу и представляющее интерес, пока оно не распечатано.
Телефонистка: Брак — это разговор двух абонентов, которые хорошо слышат друг друга лишь до тех пор, пока какие-нибудь внешние причины не нарушат связь или, что случается чаще, пока в разговор не вмешается третий.
Спортсмен: Брак — это прыжок, при котором неважно, высоко ли ты взлетишь, а важно, как приземлишься. Одни опускаются твердо, сразу на обе ноги, другие падают на колени, а некоторые теряют равновесие. Но наиболее часты случаи, когда опускаются на ту часть тела, которая предназначена для сидения.
Артист: Брак — это драма, которую никогда не выносят на суд зрителей, а если все-таки раздадутся аплодисменты, то, значит, пьеса сыграна плохо. В плохой игре чаще всего виноват режиссер, которого публика не видит, или суфлер, подсказывающий иногда такие слова, которых нет в тексте. Главные действующие лица, вопреки всем правилам драматургии, в первый акт вкладывают всю силу своего таланта, движения их эмоциональны и выразительны, но в последующих действиях характеры героев мельчают, и спектакль заканчивается без всякого эффекта, поэтому до конца его лучше и не играть.
Вот всего лишь несколько мнений, но сколько самых различных взглядов и как мало отвечают они на поставленный вопрос: что такое брак? Говорят, что во всех случаях лучше всего обращаться к Опыту, ибо только Опыт может дать ответ, наиболее близкий к истине. Пришел я однажды к Опыту и спросил его:
— Что такое брак?
— Чтобы брак был для тебя тем, что ты хочешь, нужно, чтобы вас было трое…
— Знаю: муж, жена и друг дома.
— Не перебивай меня! — заорал на меня Опыт. — Брак состоит из трех составных частей: из любви, доверия и терпения. Есть ли у тебя любовь?
— Есть, ко всем женщинам.
— Ну, это даже больше, чем нужно. А доверие?
— У своей жены мне еще ни разу не удавалось заслужить его.
— Впрочем, любовь и доверие — это второстепенные факторы, они скорее являются декорацией брака. Главное — это терпение…
— Терпения у меня достаточно!
— Э, так вот тебе и ответ. Брак — это терпение.
Терпения у меня действительно было достаточно, но не могу не признать, что за это я прежде всего должен благодарить своих критиков. Они все время так по-женски ругали меня, что в брак я вступил с уже укоренившейся привычкой переносить любую, самую ядовитую брань. Таким образом я и дожил до того дня, когда могу почти одновременно отметить юбилей своей литературной и супружеской деятельности, только, правда, результаты их не одинаковы.
В предисловии к книге я уже упоминал о том, что свою автобиографию закончу описанием женитьбы, потому что после женитьбы у человека уже нет автобиографии, а писать биографию я вовсе не собираюсь.
Я упоминал о том, что дальнейшее описание своей жизни я поручил одному своему приятелю, так вот и эту ненаписанную главу я уступаю ему.
Я, собственно, закончил свою автобиографию, но не кажется ли вам, что в ней чего-то недостает, что это еще не совсем конец? Примерно такое же чувство испытываешь в театре, когда там ставят настолько незаконченную пьесу, что даже после того, как заиавес опустится в последний раз, публика все еще сидит и ждет продолжения.
А мне бы не хотелось оставлять своих читателей в положении публики, ожидающей продолжения, и поэтому я решил написать еще и эту, последнюю главу. В целом я уже почти примирился с тем, о чем пишут в последней главе биографии. Может быть, я примирился с этим несколько необычным образом, но все же примирился.
В последнее время молодой хозяин вновь организованного похоронного бюро, с которым я не имел чести быть знаком, начал проявлять ко мне особенно сердечное внимание. Когда бы я ни проходил мимо его заведения, даже если это случалось по нескольку раз в день, он любезно снимал шляпу и сердечно раскланивался со мной: «Добрый день!» Недоставало только, чтобы он сказал: «Добро пожаловать, заходите. Есть товар самого высшего качества и для вас со скидкой!»
Вначале меня коробила такая любезность, и я еле сдерживался, чтобы не избить его. Но потом мало-помалу я стал привыкать и в конце концов, проходя мимо, стал даже останавливаться перед витриной, чтобы полюбоваться гробами. Такие остановки повторялись изо дня в день и незаметно вошли в привычку.
Теперь я уже не только останавливался возле витрины, но и пускался в приятельские разговоры с молодым хозяином, который всегда стоял в дверях своего заведения.
— Как вы думаете, — спрашивал я его, остановившись возле витрины, — подойдет мне вот этот гроб?
— О сударь, я предложил бы вам именно этот! — захлебываясь от восторга, отвечал молодой хозяин.
— А он не будет мне мал?
— Одну минуточку, позвольте, — и, отскочив шага на три-четыре, он смерил меня взглядом с головы до ног. — Уверяю вас, сударь, он как будто специально для вас сделал.
— А вам не кажется, что он мне немного тесноват?
— Ну, может быть, и будет немножко тесно, но это только вначале, новые сапоги ведь тоже жмут, а потом, поверьте мне, вам в нем будет очень удобно.
— Да… вероятно… А как насчет прочности?
— О! Не беспокойтесь! — прервал он меня на полуслове. — Что касается прочности, то я могу вам дать письменную гарантию на пять лет.
Разумеется, когда мы ближе узнали друг друга, мы стали настолько откровенны, что однажды он, преисполненный восторга и гордости, изложил мне план моего погребения: во главе процессии понесут подушечки с орденами, потом венки, хоругви, потом пойдет хор певчих и так далее. Разумеется, он сразу пригласил меня в свое заведение и тут же продемонстрировал подушечки для орденов и погребальные одежды для хора певчих.
— Только, прошу вас, — прибавил он, — вы уж постарайтесь умереть летом. Летом день длиннее и церемонию не приходится сокращать.
Как видите, благодаря столь счастливой случайности я не только примирился с содержанием этой последней главы моей биографии, но и сделал все необходимые приготовления. Теперь мне остается только умереть, чтобы публика, ожидающая конца представления, могла разойтись по домам. Я обещаю, что и в этом отношении сделаю все от меня зависящее.
Но вот увидите, узнав о моей смерти, многие не поверят. Я так много смеялся над ними, что, вероятно, они и на этот раз подумают, что я опять пошутил. Нечто подобное произошло с Талейраном, в жизни которого3) политические трюки были столь частым явлением, что, узнав о его смерти, многие задумались:
— Для чего же он это сделал?
Вот почему, сообщая о моей смерти, необходимо быть особенно осторожным. В первый день следует опубликовать в газетах сообщение такого содержания: «Как стало известно, господин Нушич вчера умер». На следующий день можно было бы поместить такое объявление: «Все более и более подтверждается наше вчерашнее сообщение о том, что господин Нушич умер». И только на третий день уже можно будет заявить: «Как стало известно из хорошо информированных кругов, господин Нушич действительно умер».
А для того, чтобы у публики не осталось и тени сомнения, ко мне мог бы прийти какой-нибудь журналист, чтобы получить интервью. Но вполне вероятно, что к тому времени я уже не смогу отвечать на вопросы, и поэтому, думаю, будет лучше, если я заранее заготовлю это интервью. Собственно, интервью с покойным — это не такое уж необычное явление. Наоборот, в политике это случается довольно часто, и покойники не только пишут интервью с самими собой, но и передают их в различные газеты.
Правда, в данном случае интервью рассчитано только на то, чтобы подтвердить самый факт моей кончины, и у меня нет никаких других помыслов и претензий. Мое интервью выглядело бы примерно так:
Журналист. Я из газеты «Светлост»4). Не будете ли вы настолько любезны сказать мне несколько слов о вашей смерти.
Я (молчу, как и положено молчать покойнику).
Журналист. Итак, могу ли я рассчитывать на беседу?
Я (по-прежнему молчу, дабы журналист мог окончательно убедиться в том, что я действительно мертв).
Журналист. Мне все же кажется, что я могу рассчитывать на вашу доброту.
Я (хоть и мертвый, но все же кричу). Точно так же, как и я рассчитываю на нахальство журналистов, которые и мертвым не дают покоя. Ну, так чем могу быть полезен?
Журналист. Ходят слухи о том, что вы умерли.
Я. Никогда не следует доверять слухам, хотя в данном случае они не лишены основания.
Журналист. Значит, можно считать, что вы действительно покойник?
Я. Рассчитывайте на это, как на факт, который может послужить вам исходным моментом для интервью.
Журналист. Могу ли я узнать, что вас толкнуло на такой шаг?
Я. Я уже давно вынашивал мысль покинуть этот свет.
Журналист. Были ли у вас какие-нибудь особые причины, для того чтобы умереть именно сейчас?
Я. Честно говоря, я был склонен отложить все это дело на неопределенный срок. Но это случилось помимо моей воли.
Журналист. Очень интересно. Не смогли бы вы рассказать поподробнее?
Я. Извольте. Видите ли, несколько дней тому назад возле моей постели собрались доктора и, разговаривая по-латыни, решили, что мне надо умереть. Поскольку с раннего детства я был не в ладах с латынью, то и на сей раз я воспользовался этим своим преимуществом и не понял их. На другой день они опять пришли ко мне и очень удивились, увидев, что я все еще жив.
— Этого не может быть! — воскликнули они и опять начали остукивать и ощупывать меня. Как всегда, мнения разделились. Домашний доктор считал, что я должен умереть не позднее, чем через двадцать четыре часа. А его коллега, мой хороший приятель, горячо доказывал, что «в таком состоянии я могу протянуть еще месяц или два». Все мои попытки примирить их были тщетны. Спор все разгорался, и в конце концов они начали биться об заклад. Домашний доктор выложил на стол новую ассигнацию в тысячу динаров и заявил, что я умру в течение двадцати четырех часов, а мой приятель прикрыл ее точно такой же ассигнацией, утверждая, что я «протяну еще очень долго». Они побились об заклад и попросили меня быть свидетелем. На следующее утро ко мне пришел мой домашний доктор и с первых же слов, которыми мы обменялись, понял, что мои симпатии на стороне другого.
— Ах, как это нехорошо с вашей стороны, — сказал он. — В данном вопросе вам бы следовало сохранять нейтралитет или, во всяком случае, уж если хотите обязательно кому-то симпатизировать, то вы же знаете, что я для вас самый близкий человек.
Я начал оправдываться, уверяя, что ни в коем случае не хочу быть пристрастным и не имею никаких особых причин, ради которых стоило бы стать на сторону другого доктора, кроме той, что он допускает возможность не столь быстрой моей кончины. Эти слова особенно задели доктора. Он вспыхнул и заявил, что считает своего коллегу самым настоящим неучем и что этот неуч обнадеживал меня, только чтобы дискредитировать его как домашнего врача.
— Но, — добавил он возбужденно, — я не позволю себя дискредитировать. Меня не так легко дискредитировать. Вы должны умереть, и не позднее сегодняшнего вечера.
Я попытался было выставить некоторые контрдоказательства, но он упорно настаивал на своем, утверждая, что я, как культурный человек, не должен помогать тем, кто стремится принизить значение медицинской науки, которая в наш век сделала гораздо больше успехов, чем все другие положительные науки. Наконец, придвинув стул, он сел возле моей постели, взял мою руку и перешел на самый что ни на есть задушевный тон.
— Значит, вы надеетесь просуществовать вот так еще месяц, два, а вообще-то вы давно примирились с тем, что умрете?
— Да!
— Я считаю, дорогой мой, — продолжал доктор дружеским тоном,— чему быть, того не миновать. Наш народ мудр, у него здоровая философия, и к ней следует прислушаться!
И он так взывал к моему доброму сердцу, что в конце концов я вынужден был ему уступить. Вот так я и стал покойником.
Журналист. Это очень интересно. (Записывает).
Я. Да, очень интересно.
Журналист. Могу ли я попросить вас высказать ваше мнение о смерти?
Я. Я охотно отвечу вам на этот вопрос. Но должен заранее предупредить, что я теперь изменил свое мнение. До тех пор, пока я не был покойником, я придерживался совсем другого мнения о смерти, примерно так же, как люди, не вкусившие семейной жизни, имеют о ней совсем другое мнение.
Журналист. Меня особенно интересует то, что вы думаете о смерти, так как ваше мнение могло бы считаться более чем достоверным.
Я. Это действительно так, и вам пришла в голову очень удачная мысль. Спросить у покойника, что он думает о смерти, это, пожалуй, единственный способ получить достоверные сведения об этом явлении.
Журналист (достает новый лист бумаги).
Я. Вы очень хорошо знаете о том, что существуют различные мнения о смерти. Но все это мнения живых людей, которые они после смерти, вероятно, подвергают известному пересмотру, но, к сожалению, никогда ие сообщают нам свои проверенные мысли. Согласно очень древнему представлению, которое проходит почти через все религии, существуют две жизни: одна в этом мире, а другая в ином. Поэтому мне бы полагалось сейчас быть в ином мире, но я только теперь по-настоящему почувствовал, что именно сейчас мне придется остаться на земле. Древнее представление о двух мирах позднее было усовершенствовано утверждением, что существуют две жизни, из которых одна телесная, а другая духовная. Согласно этому утверждению, если человек умер телесно, то он живет духовно и, вероятно, наоборот: если человек умер духовно, то он живет телесно. Этот второй случай в мире встречается гораздо чаще, и я беру на себя смелость утверждать, что, выбирая между духовной и телесной жизнью, люди предпочитают последнюю. Вероятно, это происходит еще и потому, что духовная жизнь (мы говорим о духовной жизни после смерти) очень уж однообразна. После смерти человеческому духу буквально нечего делать, и ему остается только посещать своих родных и близких во сне или являться женщинам на спиритических сеансах. Еще могу вам сказать, что, по моему глубокому убеждению, смерть — это тоже привычка. Более того, человек быстрее и легче привыкает к смерти, чем к жизни. И смею вас уверить, эта привычка так укореняется, что покойник больше уже и не помышляет о жизни, тогда как живой человек все время думает о смерти. Живой человек может даже расстаться с жизнью, в то время как мертвец не имеет возможности расстаться со смертью. Чтобы войти в жизнь, необходимо бесчисленное множество приготовлений: нужно научиться ходить, научиться говорить и затем необходимо приобрести какую-нибудь специальность. А смерть ничего этого не требует. Она не принуждает вас ни ходить, ни говорить и не интересуется вашей специальностью. То, что люди подразделяют могилы на могилы первого, второго и третьего класса, мертвецами в расчет не принимается: они все считают себя первоклассными мертвецами. О смерти и ее достоинствах существует очень много изречений известных философов, любивших в свое время пожить. По их словам, смерть — это убежище мира и спокойствия, тихий отдых после жизненных бурь, смерть — это философия жизни, последний итог всех жизненных устремлений, конечный пункт всех маршрутов, и еще много-много красивых слов, которые обычно употребляют в надгробных речах. Говорят, например: «Лучше быть мертвым львом, чем живым ослом». И мертвые львы с этим согласны, но живые ослы не соглашаются, а уж если большинство с чем-либо не согласно, то это так и останется мертвой книжной мудростью. Что же касается моего личного мнения о смерти, то могу вам сказать, что у меня о ней самое хорошее мнение. Смерть — это одна из самых надежных целей, которую человек всегда может достигнуть, и поэтому я предпочел бы еще пожить.
Журналист. Что бы я еще мог записать о вашей смерти?
Я. Думаю, что для вас, так же как и для меня, самое главное состоит в том, что я умер, а все остальное имеет второстепенное значение.
Журналист. И все же я бы очень хотел знать, каковы были ваши последние слова?
Я. Какие последние слова?
Журналист. Да, знаете, таков уж порядок: когда человек умирает, он должен сказать какие-нибудь последние слова, которые хорошо использовать в биографии.
Я. Ах да, вспомнил: перед смертью я спросил жену: «Почем на базаре дыни?»
Журналист. Но, помилуйте, это же нельзя записать как последнее слово писателя. Вы хорошо знаете, что Торквато Тассо, например, воскликнул: «В твои руки, господи!», Вальтер Скотт сказал: «Я чувствую себя так, словно я вновь родился», Байрон сказал: «Пойдем спать!», Рабле: «Опустите занавес, комедия окончена», а Гете: «Больше света!» Так неужели вы так ничего и не воскликнули, умирая?
Я. Нет. Да я и не верю, чтобы эти уважаемые люди, которых вы цитировали, говорили что-либо подобное. Все это биографы выдумали. Я, например, знаю одного своего приятеля-артиста, который перед смертью сказал: «Я бог», — а лицо сделал такое, будто, играя в очко, к семнадцати получил еще десятку. В газетах мне довелось прочесть, что последние его слова были: «Я кончаю».
Журналист. Но ведь нужно что-нибудь добавить. Я вот тоже недавно описывал смерть одного нашего политического деятеля, который в предсмертных муках орал, как осел, но я написал, что он «глубоко вздохнул, и на помертвевшем челе его отразилась забота о судьбах отечества».
Я. Ну, если вы считаете, что так и нужно делать, то я, пожалуй, признаюсь вам, что свои последние слова произнес в разговоре с доктором, который меня лечил.
— Скажите мне, доктор, — спросил я его, когда настал мой последний час, — скажите мне, хотя бы приблизительно, сколько будет стоить моя смерть?
— Вы имеете в виду и расходы на похороны?
— Нет, нет, об этом я заранее позаботился. Мне бы хотелось узнать, сколько мне будут стоить ваши визиты.
— Ну что же, я посетил вас десять раз по пятьдесят динаров за визит и один консилиум — всего шестьсот динаров.
— Дешево, ничего не скажешь — дешево. Моему приятелю, покойному Андрии Янковичу, смерть обошлась в пять тысяч динаров, а удовольствие он испытал точно такое же.
— Это только потому так дешево, — сказал доктор, — что у меня есть свой принцип в работе: меньше гонорар, больше оборот. В конце концов доктор, лечивший вашего приятеля, покойного Андрию, заработал на его смерти пять тысяч динаров, а я за то же время на десяти покойниках заработаю столько же!
— Да, да, чудесный принцип: меньше гонорар, больше оборот. А это… я-то скоро?!.
— Да, да, сейчас…
— Тогда прошу вас — заполните, пожалуйста, вексель на шестьсот динаров, которые я вам должен, а я его подпишу.
Вот приблизительно таковы были мои последние слова. Когда-то, много лет назад, вступая в жизнь, я сказал: «Заполните мне вексель, а я его подпишу». Так вот и сейчас, завершая свой жизненный путь, я повторил то же самое. В биографии, разумеется, это могло бы выглядеть так: «Дайте мне жить, я еще не сказал последнего слова!»
Журналист. Могу ли я записать это, как ваши последние слова?
Я. Нет. Напишите так: «Прощайте, и спасибо за внимание».
Журналист. Почему?
Я. Потому что этими словами я хочу закончить и эту книгу. Прощайте и спасибо за внимание!
1) Скребница — жесткая щётка для чистки лошадей (С. И. Ожегов, «Толковый словарь русского языка»). — Прим. ред. публикации
2) Кириллица — алфавит, по преданию, изобретенный братьями Кириллом и Мефодием. Принят в России, Сербии и Болгарии
3) О Талейране можно почитать и у нас в этой статье. — Прим. ред. публикации
4) «Светлост» — иллюстрированный ежемесячный журнал, орган общества школьной гигиены и народного просвещения; выходил в Белграде в 1900—1913 годах