Предисловие автора

Я убежден, что вообще нет смысла писать предисловие к автобиографии. Если человеческая жизнь и имеет какое-либо предисловие, то оно настолько интимного характера, что о нем вообще не пишут. Но мне предисловие нужно для того, чтоб оправдаться перед вами и объяснить причины, побудившие меня написать автобиографию, то есть взяться за дело, которым обычно занимаются обанкротившиеся политики, изгнанные государи, ничего не делающие пенсионеры, бывшие придворные дамы и члены Академии наук. И вот поэтому, только ради своего оправдания, решил я первую главу книги отвести для предисловия.

Одно время меня подвергли настоящей травле. Все, в ком пробуждался писательский зуд, считали своим долгом почесать о меня свои языки, так что я стал чем-то вроде домашнего задания для всех, кто начинал с критики — это уж само собой разумеется — свои литературные упражнения. Все они в один голос твердили, что у меня нет ни души, ни таланта. Когда же, таким образом, мне была создана репутация человека без души и таланта, то начали шептать, что такая репутация может привести меня прямо в члены Академии наук и искусств, и того и гляди я окажусь там. А поскольку каждый член Академии наук обязан написать автобиографию и поскольку нашим академикам обычно требуется для этого несколько лет, а есть и такие, которые так и скончались, не завершив столь великого и важного дела и оставив потомков в неведении о своей жизни и научной деятельности, то я решил заблаговременно собрать материал для своего жития.

Такова основная причина, побудившая меня написать эту книгу.

Автобиографию я начал с описания дня моего рождения, считая, что это самое естественное начало. Отталкиваясь от этого факта, я решил не касаться всего того, что предшествовало моему рождению, так как вряд ли об этом можно найти какие-либо сведения. Закончил автобиографию я описанием женитьбы, полагая, что после женитьбы у человека уже нет автобиографии.

Впрочем, время от рождения до женитьбы можно считать одним периодом со многими подпериодами, подобно тому как в истории Сербии время от появления сербов на Балканском полуострове до гибели сербского царства на Косовом поле1) считается одним большим периодом со многими подпериодами. И тот и другой периоды можно было бы назвать периодами «от появления на свет до гибели», а последующий период как в жизни человека, так и в истории Сербии с полным правом можно определить как период «рабства и страданий».

Потому-то я и решил рассказать вам только о первом периоде своей жизни — от появления на свет до гибели. Дальнейшее описание я доверил своему приятелю, очень талантливому и порядочному господину, который, насколько мне известно, ни о чем не говорит так, как было, а всегда дополнит, подкрасит, замажет, чтобы все представить в лучшем виде. Такие люди очень полезны для составления биографий писателей и деятелей искусств, именно они заботятся о том, чтобы великий покойник предстал перед потомками как можно более величественным и благородным. Биографы писателей и деятелей искусств в этом отношении похожи на модисток и закройщиков, ибо они тоже придерживаются портновского принципа: «Это вам к лицу!» — и так кроят и подгоняют биографию, чтобы она была как можно больше к лицу тому, о ком они пишут. Если у дамы плохая фигура, модистка придумает тысячу бантиков и сборок, чтобы скрыть это; а если у писателя плохое прошлое, то биограф придумает тысячу анекдотов, чтобы замазать его. Если дама слегка горбата, то портниха придумает такой фасон платья, что вы даже и не заметите этого; а если у деятеля искусств слегка горбатая нравственность, то биограф так прокомментирует ее, что самые отвратительные наклонности покойного будут казаться достоинствами.

Помню, например, один случай, свидетелем которого я был и о котором позднее мне довелось читать.

Однажды утром пьяный в доску поэт-лирик Н.Н. встретился со своим будущим биографом. При жизни великий покойник часто бывал свиньей, и на этот раз он так нализался, что не мог найти дорогу домой.

— Послушай, друг, — говорил он, стараясь сохранить равновесие и всей тушей наваливаясь на будущего биографа,— люди скоты: пили вместе, а теперь бросили меня одного, и домой отвести некому. А я, видишь ли, на небе могу найти Большую Медведицу, а вот дом свой, хоть убей, не найду.

Об этом же эпизоде в биографии («Воспоминания о покойном Н.Н.») говорилось так: «Однажды утром встретил я его печального и озабоченного; чело его было мрачно, а глаза, те самые глаза, которыми он так глубоко проникал в человеческую душу, были полны невыразимой печали и упрека. Я подошел к нему, и он, опираясь на мое плечо, сказал: «Уйдем, уйдем поскорее из этого мира. Все друзья покинули меня. Ах, мне легче найти путь на небо, чем отыскать дорогу в этом мире. Я чувствую себя одиноким, уведи меня отсюда, уведи!»

Вслед за этим биограф предлагал читателю обширные комментарии, показывающие всю глубину мысли покойного.

Из биографии одного художника я узнал, что в жизни у него было много творческих неудач. Его возвышенное искусство часто приходило в столкновение с устаревшими взглядами нашего общества, что повлияло даже на направление его творчества. Вначале он всемерно подражал Рембрандту, а затем вдруг перешел к пленерной живописи, полной солнца и света. Мне известно одно из таких столкновений его возвышенного искусства с устаревшими взглядами общества. Художник жил у одного портного, который за сорок динаров в месяц предоставлял ему не только комнату, но и стакан кофе по утрам и, кроме того, бесплатно гладил его брюки. В благодарность за заботу художник написал портреты портного и его жены. Вероятно, в процессе работы они познакомились ближе, и с тех пор жена портного стала выполнять роль натурщицы. Портной ничуть не смущался, заставая жену с театральным шлемом на голове и с копьем в руках в позе богини Афины, и консервативные взгляды дали себя знать лишь тогда, когда в один прекрасный день он застал свою жену в позе спартанской королевы Леды, а художника в позе лебедя возле нее. В тот момент портной даже не подумал о том, что он вступает в столкновение с возвышенным искусством, и так разделал лебедя, как может это сделать только человек с консервативными взглядами. Тем самым утюгом, которым каждое утро гладил художнику брюки, он прогладил ему ребра, а швейной иглой системы «Зингер и К0» так «прошил» его, что художник вынужден был шесть недель провести в больнице. С тех пор он раз и навсегда оставил портретную живопись и полностью перешел к пленеру, используя в качестве натуры коров, коз и жеребят, ибо таким образом он ограждал себя и от консерватизма нашего общества, и от ревности портных.

Почти то же самое произошло с одним композитором. В его биографии отмечалось, что после первых сильных и эмоциональных произведений в его творчестве наступил известный застой, после которого он сочинял только музыку к литургиям. Биограф объяснял этот застой неудачами в семейной жизни: бывшая супруга композитора не могла понять своего мужа. Композитор занимался с певицей, готовившей сольную партию в одном из его произведений. Подготовка очень затянулась, и в конце концов певица, кажется, поняла свои задачи, но жена композитора никак не могла понять и вместо оваций и венков, ожидавших певицу на концерте, на генеральной репетиции взяла и разбила о ее голову свой новый зонтик. Этот случай и послужил причиной застоя, после которого композитор, убедившись в том, что жена его не понимает, перешел к литургиям. Но сделал он это вовсе не из чувства набожности, а из-за того, что во время бракоразводного процесса перед лицом церковного суда обещал написать новое литургическое произведение, если дело будет решено в его пользу.

Вот так кроят одежду великих людей, вот так пишут биографии великих людей в портновских мастерских по изготовлению биографий. И в этом их неоспоримое преимущество, широко используемое историей литературы. Но и в деятельности биографов есть один недостаток, который необходимо, если не изжить вовсе, то по крайней мере ослабить. У них сложилась привычка после смерти великого человека врываться в его квартиру, с полицейским рвением переворачивать ящики столов, копаться в бумагах и бумажках, которые только найдут в доме. Но и этого мало, они начинают форменное судебное следствие, собирают по всему свету письма покойного, школьные табели, расписки, всякие другие документы, а затем с упорством страстных исследователей расшифровывают, комментируют, объясняют, переставляют слова, заменяют предложения и в конце концов на основе новых данных так разукрашивают, так перевертывают ранее написанную биографию, что она становится похожей на перелицованное пальто с нагрудным карманом, переместившимся с левой стороны на правую, с новым бархатным воротником и новой шелковой подкладкой. Кстати, следует иметь в виду, что в мастерских по изготовлению биографий не только кроят новые биографии, но и производят все другие работы: переделывают старье, гладят, выводят пятна, перелицовывают, ставят заплатки, если вдруг в какой-нибудь биографии обнаруживается дыра.

Вот, к примеру, биография заслуженного человека, известного ученого, профессора Стояна Антича, написанная еще при жизни покойного и, как я слышал, не вызвавшая у него никаких возражений. В биографии говорится, что покойник родился в 1852 году в Петровце. Мать его звали Ангелиной, а отца Миле. Отец Стояна торговал свиньями, а сын его окончил начальную школу в Петровце, гимназию в Пожаревце, а высшее образование получил в Белграде. Так как Стоян по специальности был преподавателем естественных наук, то его сразу же назначили преподавателем немецкого языка и гимнастики. На этом поприще он развил такую кипучую деятельность, что даже создал капитальный научный труд о следах сербского языка в санскрите.

Через двадцать лет в руки биографов попала частная переписка Стояна Антича, и на основе «новых данных» ими была составлена совсем другая биография. В ней уже говорилось, что покойника звали вовсе не Стоян, а Спира, что он только по ошибке носил фамилию Антич, так как настоящая его фамилия Николич. Мать его звали не Ангелина, а Мария, хотя мачеху действительно звали Ангелина, имя отца не Миле, а Мият, и был он не свиноторговцем, а попом. Покойный Спира родился не в Петровце Пожаревацкого уезда, а в Рековце Ягодинского уезда, и учился он в гимназии не в Пожаревце, а в Ягодине, никакого университета в Белграде не кончал, а окончил агрономическое училище в Кралево. В школе Спира преподавал не немецкий язык и гимнастику, а закон божий и пение. Покойный действительно написал капитальный труд, но не о следах сербского языка в санскрите, а о влиянии лесов на изменение климата.

Уверяю вас, я бы не удивился, если бы на основе писем и других документов, собственноручно написанных в свое время великим человеком, биографы доказали бы, что его вообще не существовало. И, будьте уверены, в частных письмах покойного, а особенно в тех, которые он писал, еще не зная, что будет великим, они сумели бы найти все, что им нужно. Разумеется, если человек стал великим, то он уже и частные письма пишет так, чтобы их можно было сразу посылать в набор, то есть поступает, как женщина, которая, однажды услышав, что она красива, старается оправдать это мнение. Читал я, например, письмо одного великого человека, академика, в котором он требовал от своего квартиранта возвратить долг. Великий человек писал в нем, что жизнь поистине отвратительна своей материальной стороной, что житейские заботы оскверняют великие души, приводил другие афоризмы о жизни с явным расчетом на то, что письмо попадет в печать. После грустных раздумий над жизнью великий человек написал: «Но существует известный порядок, который никому не дано нарушать», — и, опираясь на эту истину, потребовал от квартиранта квартирную плату за три месяца. Правда, причитавшиеся ему деньги он получил только тогда, когда лично встретился с квартирантом и в устной форме (что не предназначалось для печати) обругал его последними словами, пригрозив переломать ему кости.

Другой великий человек, очевидно не желая, чтобы после его смерти письма, принадлежащие ему, были опубликованы, в конце каждого письма делал приписку: «По прочтении прошу возвратить автору». Он так привык к этому, что даже, расписываясь в получении гонорара, сделал однажды приписку: «По прочтении прошу возвратить автору». Знал я и одного выдающегося ученого, у которого страх оставить после себя какие-либо письменные улики превратился в манию, и он вообще отказывался писать. Умер этот ученый признанным автором научных трудов, хотя за всю свою жизнь не написал ни строчки.

Таковы в основном положительные и отрицательные стороны той непростительной глупости, когда человек добровольно становится жертвой биографа. И разве не лучше самому написать свою биографию и таким образом оградить себя от всяких случайностей?

Однако с моей стороны было бы нескромно утверждать, что только вышеупомянутые причины заставили меня написать автобиографию. Прежде всего я твердо уверен, что мои частные письма скорее могут восполнить недостаток в оберточной бумаге для зеленщиков, чем недостаток в источниках информации для биографов, и это вовсе не потому, что я не считаю себя великим человеком, — в этом отношении я абсолютно спокоен.

Если я и пишу эту книгу, то только для того, чтобы отметить ею шестидесятую годовщину своего существования. Я пишу ее потому, что мне вдруг захотелось обернуться назад и снова пройти через вчерашний и позавчерашний день, снова увидеть далекую молодость — самую светлую пору моей жизни. И хотя мне тоже известны мудрые слова французского писателя Ги де Мопассана о том, что «нет ничего страшнее тех минут, когда старик начинает совать нос в свою молодость», я инстинктивно, подобно утопающему, в последние мгновения жизни вызываю в своем воображении картины прошлого, картины далекой молодости.

Но я оглядываюсь назад совсем не для того, чтобы оплакивать безвозвратно ушедшие годы. Наоборот, я оглядываюсь назад для того, чтобы вволю посмеяться, так как именно теперь могу сказать: «Хорошо смеется тот, кто смеется последний!»

На свет божий я появился не один, нас было трое. Первый, лишь только открыл глаз, заплакал и с тех пор не расстается со слезами: в слезах проходит его жизнь. Второй, встретившись с первой заботой, уже не смог освободиться от них: в заботах проходит его жизнь. А третий, впервые засмеявшись, сделал смех своим неразлучным спутником: смеясь проходит он по жизни.

Жили мы в одном сердце, но пути у нас были разные.

Первый тащился по жизни, заливаясь горькими слезами. В мире он видел только зло и горе; все ему казалось мрачным и отвратительным. Небо над его головой всегда было затянуто тучами, а земля залита слезами. Он чувствовал всякую несправедливость, горе, и людские несчастья терзали его. Горько плакал он над чужими неудачами и над чужими могилами.

Второй шел по жизни, сгибаясь под тяжким бременем забот. То ему казалось, что солнце всходит не с той стороны, то его мучило, что земля не может крутиться в другую сторону, что реки не текут прямо, что моря глубоки, а горы высоки. С глубокомысленным видом он задумывался над каждым загадочным явлением, стремился познать его, брался за разрешение каких угодно проблем, но останавливался перед каждой трудностью; так и брел по жизни, сгибаясь под тяжестью забот.

А третий всю жизнь не переставал смеяться. С улыбкой на устах, с легким сердцем шел он по жизни, глядя на мир широко открытыми глазами. Он смеялся и над недостатками и над достоинствами, так как люди очень часто считают достоинствами самые отвратительные из своих недостатков. Он смеялся и над высокопоставленными и над униженными, так как высокопоставленные часто гораздо ничтожнее тех, кого они унижают. Он смеялся и над глупостью и над мудростью, так как человеческая мудрость очень часто представляет собой коллекцию людских глупостей. Он смеялся и над ложью и над правдой, так как для большинства людей сладкая ложь приятнее горькой правды. Он смеялся и над истиной и над заблуждением, так как истины в наш век обновляются чаще, чем заблуждения. Он смеялся и над любовью и над ненавистью, так как любовь очень часто эгоистичнее ненависти. Он смеялся и над печалью и над радостью, так как радость редко бывает без причины, тогда как печаль очень и очень часто беспричинна. Он смеялся и над счастьем и над несчастьем, так как счастье почти всегда изменчиво, а несчастье почти всегда постоянно. Он смеялся и над свободой и над тиранией, так как свобода часто просто фраза, а тирания всегда истина. Он смеялся и над знанием и над незнанием, так как всякое знание ограничено, а незнание не имеет границ. Одним словом, он смеялся над всем, смеялся… смеялся… смеялся…

И когда прошло полных шестьдесят лет (говорят, что это средняя продолжительность человеческой жизни), встретились все три путника в той самой душе, из которой вышли, и подвели итоги тому, что видели в мире.

Первым заговорил тот, что взвалил на свои плечи заботы всего мира:

— Утомился мой мозг, надломилась моя душа от забот о судьбах человечества.

— Но после твоих трудов, верно, меньше стало забот и легче стало жить людям?

— Нет, заботы неотделимы от человека. В них — условие развития человечества. Понял я, что отнять у человека заботы — значит, совершить тяжкий грех перед человечеством.

— А познал ли ты жизнь, через которую прошел?

— Нет, придавили меня заботы, головы от них не мог поднять я…

Тогда заговорил тот, кто всю жизнь плакал:

— Мои глаза опухли от слез. Моя душа истерзана тоской и людскими страданиями.

— Ну и как, меньше теперь стало страданий и несчастья?

— Нет. По-прежнему страдают люди, недаром сказано: «Жизнь — это боль. Без боли нет жизни».

— А видел ли и познал ли ты эту жизнь?

— Нет, слезы заволокли мне глаза, ничего я не видел, ничего не мог познать.

Тогда взял слово тот, кто всю жизнь смеялся:

— Челюсти мне свело от смеха, так много на свете смешного. Чем больше я смотрел на жизнь, чем ближе узнавал людей, тем громче смеялся. И даже сейчас, стоя одной ногой в могиле, при взгляде на пройденный путь я не могу удержаться от смеха.

Тому, кто смеясь прошел по жизни, поручаю я заполнить своими воспоминаниями еще чистые листы моей юбилейной книги, потому что только он видел жизнь.

От рождения до первого зуба

О смерти говорят, что она является самым достоверным фактом в жизни каждого человека, однако каждый пишущий автобиографию предпочитает начинать ее с менее точных данных о рождении. Поэтому и я вынужден примириться с этой давно установившейся традицией и начать повествование с описания дня рождения, хотя точное время рождения очень часто определить почти невозможно. Например, долгое время не удавалось определить даже год моего рождения, и только недавно было установлено, что я родился 8 октября 1864 года.

Прежние утверждения моих биографов, будто я родился в 1866 году, отпали благодаря тщательному исследованию, проведенному профессором господином Миленковичем. Предшественники Миленковича строили свои предположения на основе данных, согласно которым я перешел во второй класс гимназии в 1878 году. Предполагая, что я пошел в школу семи лет и, как они думали, к двенадцати годам окончил четыре класса начальной школы и один класс гимназии, они решили, что я родился в 1866 году.

Чтобы положить конец спору, господин Миленкович предпринял исследование старых архивов, перевернул все протоколы заседаний педагогического совета и в конце концов доказал как неоспоримый факт, что в первом классе гимназия я учился не один, а целых три года и, следовательно, родился не в 1866, а в 1864 году. Приношу свою благодарность господину профессору за то, что он осветил этот вопрос. Теперь нам все стало ясно, и никому больше не удастся ввести нас в заблуждение.

Между прочим, как раз в тот самый год, когда я родился, умер Вук Караджич2). Конечно, это чистая случайность, так как я никогда не претендовал на то, чтобы какой-либо литератор умирал специально для того, чтобы освободить мне место в литературе. Однако эта случайная связь между мной и Вуком Караджичем наполняла меня гордостью, и я с ранних лет страстно мечтал, чтобы кто-нибудь переломил мне ногу, так как считал, что достаточно быть хромым, чтобы стать Вуком. Однажды мне чуть было не переломили обе ноги, но отнюдь не из-за стремления удовлетворить мое литературное тщеславие.

Мимоходом еще одно замечание. Почти в то же самое время, когда я собирался родиться, или даже несколько раньше, среди народов Балканского полуострова зародилась идея сближения и объединения, идея совместной борьбы за национальную независимость. Вероятно, я был первым опытом такого сближения, некоторым образом представляя живое воплощение идеи объединения балканских народов. Ведь если бы не сербами были те, кто вскормил и вспоил меня, за что я бесконечно признателен, меня уже давно, наверное, застрелили бы, как греческого министра, или мне пришлось бы в роли самозванного румынского князя скитаться по модным курортам Европы и транжирить деньги старых французских вдов. Обстоятельства могли бы сложиться и так: субсидируемый разными государствами, я бродил бы по Балканским горам с бандой головорезов, оставляя за собой кровавый след и ожидая удобного момента, чтобы из своей разбойничьей шайки сформировать правительство.

Долгое время не могли установить не только время моего рождения, но и место. Одни биографы утверждали, что я родился в Белграде, а другие считали, что я уроженец Смедерево. И вся эта путаница произошла потому, что ни один из вышеупомянутых городов до сих пор не признает меня своим гражданином и каждый старается навязать меня другому. Я не могу, конечно, сослаться на свою память, но все же мне известны некоторые обстоятельства, проливающие свет на причины такой неразберихи. В нашей семье говорили, что отец был когда-то зажиточным купцом в Белграде, но в тот самый день, когда я должен был родиться, он объявил себя банкротом, собрал остатки своего имущества, в том числе и меня, и переехал на жительство в Смедерево. Я никогда не смогу простить ему этого. Посудите сами: еще не видя белого света, я предполагал, что буду сыном богатого человека, и вдруг в тот самый день, когда я уже не мог отказаться от появления на свет, отец объявил о своей несостоятельности, обрекая меня на нищенское существование. Я не могу простить ему этого еще и потому, что из всех своих многочисленных детей он выбрал именно меня, чтобы сыграть такую злую шутку.

И уж если я заговорил об отце, как о шутнике, то должен упомянуть и о том, что, судя по всему, мои отдаленные предки тоже были в некотором роде шутниками. Разумеется, это только предположение, так как о предках мне почти ничего не известно, и я даже не могу назвать свою настоящую фамилию, поскольку предки мои называли друг друга совсем иначе, а кому принадлежала фамилия, которую теперь ношу я, бог его знает. И вот возникает интересный вопрос: кто из моих предков и при каких обстоятельствах забыл свое имя? Я знаю, что один мой родственник, когда ему исполнилось двадцать лет и когда окружной начальник стал наводить о нем справки, тоже забыл, как его зовут. Ладно, это я еще могу понять. Но ведь такой причины не могло быть в те далекие времена, когда мой предок забыл свою фамилию. Для решения этой загадки остается предположить, что мой предок был вынужден скитаться за границей под чужим именем, то есть с подложным паспортом, и умер вдали от родины.

Когда я задумывался над этим фактом из своей биографии, мне всегда начинало казаться, что, должно быть, очень интересно умереть под чужим именем. Покойник, вероятно, испытывает особенное удовольствие от сознания того, что его смерть вызовет огромное количество уморительно веселых ситуаций. Представляя себя в подобном положении, я заранее наслаждался растерянностью моих кредиторов, продолжавших меня и мертвого считать своим должником, хотя я и при жизни был для них все равно что мертвый. И, наконец, в каком положении оказалась бы моя жена, будучи самой настоящей вдовой и все же не имея права считаться вдовой. Я думаю и о том, какое разочарование постигнет профессора Симу Митровича, который вот уже несколько лет, злорадно покашливая в кулак, готовит надгробную речь, которую намерен произнести перед церковью, и еще о многих и многих других запутанных и сложных ситуациях.

Я родился в старом домике недалеко от Белградского собора. Позднее этот домик был снесен с лица земли, и теперь на его месте возвышается огромное здание Народного банка, так что в настоящее время банковские несгораемые шкафы стоят как раз там, где была комната, в которой я родился. И если бы сейчас появилось такое благодарное поколение, которое, скажем, захотело бы отметить мемориальной доской место моего рождения, то доску с надписью: «Здесь родился…» — и так далее нужно было бы повесить на здании Народного банка как раз над мрачными окнами с толстыми железными решетками, за которыми стоят несгораемые шкафы с банковским золотым фондом. И вы только представьте себе смущение моего будущего биографа, который на основе такого рода фактов начал бы вдруг доказывать, что я — внебрачный ребенок главного директора Народного банка, результат его преступной связи со вдовой швейцара. По указанию управленческого и контрольного совета, решившего скрыть позорную проделку главного директора банка, которая могла бы пагубно отразиться на банковском кредите за границей, вдова швейцара спряталась между несгораемыми шкафами с банковским золотом. Тут она родила меня и сунула в один из этих шкафов, где меня впоследствии обнаружила инспекторская комиссия, подсчитывавшая государственные ресурсы. Эта комиссия занесла меня в баланс в графу приходов. «Выйдя в жизнь из несгораемого шкафа Народного банка и имея на себе подпись главного директора, он, разумеется, легко мог держаться праведного пути», — так, наверное, закончил бы свое резонерство мой будущий биограф. Но, слава богу, у нас, кажется, не скоро еще появится такое благодарное поколение, и я, следовательно, могу быть вполне уверен, что с моей биографией никогда не произойдет подобного недоразумения.

Родился я в полночь, и поэтому в моей биографии нельзя писать: «Он увидел свет 8 октября 1864 года», а нужно: «Он увидел свет свечи 8 октября 1864 года».

Не по моей вине и без моего участия рождение мое произвело в нашем доме самый настоящий переполох. Повитуха, дежурившая у постели моей матери и подкреплявшаяся ромом, объявила, что родилась девочка. Услышав об этом, мой отец плюнул, почесал за ухом и выругался, чего я тогда, не будучи достаточно хорошо знаком с родным языком, не понял. Позднее я узнал, что мой отец был одним из передовых людей своего времени и всеми фибрами души ненавидел варварский обычай — давать за невестой приданое.

Я никогда не пытался узнать, как могла повитуха так ошибиться, назвав меня девочкой, но думаю, что это результат рассеянности. Повитуха засиделась в девках, а у старых дев, говорят, подобная рассеянность не редкость: мужчину они считают женщиной и, наоборот, женщину мужчиной.

Можете себе представить, что творилось в нашем доме, когда под утро обнаружилось, что я мальчик. Повитуха оправдывалась тем, что в комнате было почти темно, а отец был безмерно счастлив оттого, что страшную ошибку удалось исправить скоро и безболезненно. Я же возненавидел повитуху за то, что она сунула свой нос туда, где ее не спрашивали. Зачем ей понадобилось уточнять, кто я и что я? Я убежден, что было бы гораздо лучше, если бы меня оставили в женской половине человечества. И поскольку я сейчас плодовитый писатель, то, вероятно, был бы и плодовитой женщиной и давно бы уже имел изданным полное собрание своих произведений, которого в теперешнем состоянии у меня нету.

Между прочим, повитуха утверждала, что я опоздал с появлением на свет на целых семь дней. Я не знаю, по какому расписанию планировалось мое прибытие на семь дней раньше, но зато знаю, что в этом опоздании заключалась вся трагедия моей жизни. Вы только представьте себе: дебют, первое выступление на сцене, первое появление в жизни — и все это с опозданием на семь дней. И это в то время, когда у нас еще не было государственных железных дорог. Я, кажется, уже упоминал, что мой отец, всегда считавшийся богатым человеком, обанкротился как раз в день моего рождения, и, следовательно, если бы я не опоздал на семь дней, я мог бы еще родиться в богатой семье и был бы сыном богатого человека. Мне казалось, я был похож на человека, который, будучи приглашен на богатый и роскошный обед, пришел на целый час позже, когда все уже съедено, и ему предлагают сварить парочку яиц и при этом еще любезно спрашивают, как он желает — всмятку или вкрутую.

Это опоздание я считал самой тяжелой трагедией в своей жизни и всегда пытался узнать, нельзя ли от судьбы получить возмещение убытков, другими словами, могу ли я наверстать потерянные семь дней.

— Можете! Камфарой, — утешал меня мой домашний врач.

— Как камфарой?

— Очень просто. Как только вздумаете умирать, мы вам сделаем укол и продлим вашу жизнь на те семь дней, которые вы потеряли при рождении.

С тех пор как доктор сообщил мне столь утешительную новость, я, очарованный достижениями медицины, позволяющими ей доставлять людям такое огромное моральное удовлетворение, стал ее самым ревностным почитателем. Но все же меня никогда не покидала мысль о том, что мое семидневное опоздание, помешавшее мне родиться сыном богатого отца, — не просто опоздание, а слепой рок, который меня преследует; и я уже предчувствую, что, пожалуй, и слава моя опоздает и придет ко мне ровно через семь дней после моей смерти. А люди скажут: «Он не только опоздал родиться на семь дней, но и умер на семь дней раньше». И это была бы удивительно жестокая ирония судьбы.

Крещения я почти не помню, в моей памяти сохранились только отдельные отрывочные воспоминания. Помню, поп вылил на меня, совсем голого, целый таз ледяной воды, а я в душе обругал его такими нехристианскими словами, которые ни в коем случае нельзя считать моей первой речью по поводу принятия христианства.

Во время этого замечательного христианского обряда я получил насморк, с которым не расставался всю жизнь, а поэтому с полным правом могу сказать, что всю жизнь я чихал на религию.

Появившись на свет, я очень быстро свыкся с новой обстановкой. Мои ближайшие родственники — мать, отец, братья и сестра — показались мне очень симпатичными, и я сразу же почувствовал себя среди них как дома. Прошло два-три дня, и, окончательно освоившись на новом месте, я начал коренным образом изменять существовавший до меня порядок. Так, например, пока меня не было, мать могла спать всю ночь спокойно, но мне это показалось негигиеничным, и я начал будить ее по пять-шесть раз в ночь. Отцу я разрешил до полуночи спать спокойно, зная, что ему необходимо отдохнуть от дневных забот. Но в полночь отец должен был хватать одеяло и бежать за две комнаты от моей, чтобы там, на диване, с головой укрывшись одеялом, досыпать остаток ночи.

Во всем остальном первый период моего детства был весьма однообразен, в нем нет ничего интересного, кроме разве нескольких мелких авантюр. Так, например, однажды я упал под кровать, и меня целый час не могли найти. В другой раз я проглотил монету, и родители влили в меня граммов сто касторки, так что с того времени у меня болит желудок. А однажды у меня начались судороги, причем безо всякой особой причины, просто назло доктору, ровно через полчаса после того, как он, осмотрев и ощупав меня, сказал, что я здоров как бык.

Одним словом, дни моего детства были самыми безоблачными днями моей жизни, и только семейные советы выводили меня из себя. Каждый божий день родители и родственники собирались возле моей люльки и выясняли, на кого я похож. Лично я был глубоко убежден, что я ни на кого и ни на что не похож; в моем представлении я был похож на тесто, которое только еще начало бродить и которому только впоследствии великий пекарь — господь бог — придаст какую-нибудь форму. Но те, кто собирался возле моей колыбели, всякий раз находили что-нибудь новое то на одной, то на другой части моего тела и вне себя от восторга восклицали: «Смотри-ка… лоб у него совсем как у отца, нос теткин, уши такие же, как у дяди Симы, рот как у дядиной жены»,— и так далее.

Подобного рода обследования повторялись изо дня в день, из вечера в вечер, так что в конце концов я и сам поверил, что я какой-то урод, составленный из разных кусков, пожертвованных мне многочисленными родственниками.

Как раз к тому времени появились у меня первые зубы. Вот уж была настоящая комедия! Хохотали мы все до упаду. Лично я не горел желанием поскорее приобрести первый зуб, мне просто надоели постоянные домогательства отца, который то и дело засовывал мне в рот указательный палец и щупал мои десны.

Что же касается зубов, то только благодаря им я понял, что анатомия — наука неточная. Медицина утверждает, что у всякого человека тридцать два зуба, у меня же их не было до тех пор, пока я не уплатил зубному врачу 2000 динаров. Но даже и после этого я до конца дней своих мучился от зубной боли. Вероятно, виноват в этом мой отец, который послал тысячу проклятий на мою голову, когда в знак признательности за его постоянную заботу я укусил его за палец своим первым зубом.

От первого зуба до брюк

Конечно, я не остановился на первом зубе и довольно быстро украсил свои челюсти еще несколькими, что дало мне возможность произносить первые слова. Я и раньше издавал кое-какие нечленораздельные звуки, в которых мать находила известный смысл и объясняла его гостям. Это очень напоминает мне случай с зеленым попугаем аптекарши госпожи Милы, с которой я познакомился позднее. У госпожи Милы был зеленый попугай, который, как она утверждала, умел говорить. Когда попугай кричал: «Ла-ра-ро-ра-ро-ра!» — госпожа объясняла нам, что он сказал: «Добрый день!» Но мы, до предела напрягая внимание и слух, никак не могли этого разобрать. Так и мои первые нечленораздельные звуки «ду, му, гу, до, по…» и так далее моя мать переводила так, что получалось, будто я сказал «папа, мама…» и так далее. Поэтому я и не считаю эти звуки своими первыми словами. Первым словом, которое я произнес, полностью сознавая его значение, было слово «дай!», и с тех пор, когда я говорю «дай!», я всегда знаю, что мне нужно.

Но еще важнее было то, что после первых зубов, в конце первого года моей жизни, я встал на ноги и начал ходить. Правда, я должен признаться, что вначале ходил на четвереньках. Говорят, что прежде чем встать на ноги, надо сначала научиться ползать на четвереньках, или, другими словами, чтобы в будущем человек мог выпрямиться, ему сначала нужно поползать, подобно тому как прежде чем прыгнуть, нужно присесть. Я не знаю, может быть ползанье, которым человек начинает свой жизненный путь, действительно представляет собой известную тренировку для будущей жизни, или, может быть, так уж определено судьбой, что человек в пору, когда он еще не умеет притворяться, когда он больше всего похож на человека, входит в жизнь на четвереньках?

Лишь только я начал ходить, как меня подвергли традиционному экзамену. Есть у нас такой замечательный обычай. Над головой ребенка, начинающего ходить, разламывают лепешку, но перед этим на нее кладут разные предметы и подсовывают ее ребенку, предоставляя ему полную свободу выбора. При этом считают так: за что схватится ребенок, в том и есть его призвание. На лепешке, которую положили передо мной, были книга, монета, перо и ключ, символизирующие науку, богатство, литературу и домашний очаг. Разумеется, я прежде всего бросил взгляд на монету и, надо вам сказать, что и до сих пор я не изменил своих вкусов. Но пока я ковылял к тарелке, чтобы взять монету, какая-то магическая сила унесла ее с лепешки. Искали ее, искали, да так и не нашли. И только позднее выяснилось, что в тот момент, когда я направился к лепешке и внимание всех было обращено на мои подвиги, мой старший брат стащил монету, хотя не имел на это никакого права, поскольку он давно научился ходить. Пришлось положить другую монету, ибо я поднял такой страшный визг, как будто кто-то опротестовал мой вексель. Предсказания, связанные с этой сценой, действительно сбылись в моей жизни: с раннего детства и до сих пор стоит мне протянуть руку к деньгам, как они бесследно исчезают.

Самый интересный период человеческой жизни начинается с момента, когда ребенок делает первый шаг, и кончается тогда, когда на него надевают штаны. В этот период человек не принадлежит ни к мужскому, ни к женскому роду, и наша грамматика великодушно предоставляет ему убежище в особом, среднем, роде, чего не додумались сделать грамматики многих больших и культурных народов. Главные признаки этого грамматического рода следующие: а) существительные этого рода могут быть заменены местоимением «оно», б) существительные этого рода независимо от пола носят юбки и в) существительные этого рода называются обычно такими, боже спаси и помилуй, именами, что по ним невозможно определить, кто мальчик, а кто девочка. К таким именам относятся, например: Дуду, Биби, Лулу, Лили, Попо, Цоцо, Коко и тому подобные.

Не помню, как звали меня, когда я был в среднем роде, но могу вам сказать, что в юбочке я чувствовал себя прекрасно и так привык к ней, что позднее, когда я вырос, юбка уже не могла меня смутить. А главное, может быть, отчасти и под влиянием ошибки, допущенной повитухой, чтобы еще больше увеличить неразбериху, которую средний род вносит в вопрос различия полов, я и сам долгое время верил, что я — девочка. Из этого заблуждения меня вывело одно существо, которое звали Лулу. Как Лулу дошло до такого открытия, я и сейчас не могу сказать; помню только, что однажды Лулу шепнуло мне: «Ты мужчина!» — и мне вдруг стало так стыдно, что я готов был провалиться сквозь землю. И долго еще после этого, если мне приходилось встречаться с Лулу, я, сам не зная почему, стыдился того, что я мужчина.

Говорят, что в старости в человеке вновь просыпаются далекие ощущения детства, и чем больше он стареет, тем чаще они к нему возвращаются. До некоторой степени я вижу это по себе, именно в отношении ощущений. Бывает, например, что и сейчас, как когда-то в детстве, меня вдруг охватывает жгучий стыд за то, что я мужчина.

Но спустя двадцать лет после того, как я расстался с юбочкой, я встретил маленькое создание Лулу, которое некогда было моим товарищем по среднему роду; увидев, что Лулу стала красивой и приятной дамой, я с восхищением воскликнул:

— Вам я должен принести благодарность, ибо вы первая мне открыли, что я мужчина.

Была у меня и еще одна такая же приятная встреча. Я познакомился с очень красивой и интересной молодой женщиной, и из довольно продолжительного разговора выяснилось, что мы ровесники, в детстве вместе принадлежали к среднему роду и дружили. Звали ее тогда Биби. От души смеялись мы, вспоминая все подробности нашей тогдашней жизни. Она призналась мне, что действительно была убеждена, что я девочка. И хотя теперь на мне были длинные отглаженные брюки и под носом редкие неприглаженные усики, так что в моей принадлежности к мужскому роду уже нельзя было сомневаться, мне все же нелегко было заставить молодую женщину отказаться от нелепого заблуждения. А так как впечатления раннего детства обычно очень глубоко и надолго западают в душу, то мне пришлось приложить немало усилий, чтобы убедить молодую госпожу, что я мужчина.

По свойственной мне болтливости я отвел слишком много места юбкам молодых дам, в то время как эта глава автобиографии предназначена лишь для юбочек как форменной одежды существительных среднего рода. Вернемся же ко времени, когда на мне была короткая юбочка, когда я ощутил во рту первый зуб, произнес первое слово и сделал первые шаги в жизни.

В этот период у человека проявляются первые инстинкты, которые впоследствии ни жизнь, ни воспитание, ни образование уже не могут ни ослабить, ни уничтожить. Один из основных инстинктов — тщеславие, и оно тем более заметно, что проявляется в такой наивной, искренней форме, столь привлекательной в детстве, что очень жаль, когда через некоторое время она пропадает.

Вы все, конечно, знаете этого маленького тирана, который, как только вы пришли в гости и завели приятный разговор с его молодой матерью или старшей сестрой, становится у вас между колен, хватается за брюки липкими от варенья руками, задирает ногу вверх и кричит:

— А у меня новые ботинки!

Вы, разумеется, учтиво и как можно ласковее отвечаете:

— Ах, какие замечательные ботинки! — думая, что на этом вы закончили разговор с ним и можете продолжать интересную беседу с его молодой матерью или старшей сестрой. Но вы ошиблись, так как маленький тиран только еще начинает свою атаку. Он хватается испачканной вареньем рукой за другую штанину ваших новых брюк и опять, подняв ногу вверх, кричит:

— А у меня новые ботинки!

Внутри у вас уже все переворачивается, но из уважения к молодой матери или к старшей сестре вы по-прежнему мило улыбаетесь, гладите маленького уродца по головке и отвечаете:

— Да, да, милый, я уже видел, очень хорошие ботинки… Прекрасные ботинки!

Но вы и на этот раз ошибаетесь, если считаете, что ваш ответ может удовлетворить его и что он позволит вам продолжать беседу со своей молодой матерью или старшей сестрой. Нет, нет, «оно» (средний род) не позволит вам вымолвить ни слова; забравшись к вам на колени, «оно» устроится поудобнее, акробатическим движением задерет ногу под самый ваш нос и потребует, чтобы вы говорили только о его ботинках и ни о чем другом, кроме как о его ботинках.

Но разве то же самое тщеславие, только без детского простосердечия и искренности, не проявляется у человека и позднее, разве оно не сопутствует ему всю жизнь? Барышня Ольга в день рождения получила в подарок бриллиантовые серьги и немедленно вдела их в розовые мочки ушей. Вы приходите, чтобы поздравить ее с днем рождения. В разговоре с вами она поворачивается к вам то одной, то другой стороной своего профиля: не заметите ли вы серьги и не выразите ли своего восхищения ее красотой. И если вы настолько невнимательны, что ничего не заметите, она сама постарается завести такой разговор, который заставит вас быть более внимательным к ее туалету. Разумеется, она не может поднять ногу вверх и сказать вам: «А у меня новые ботинки», — но она, скажем, может заговорить с вами о последней премьере, о глубине проблемы, которую поднимает пьеса, о блестящей игре ведущей актрисы, и как только ей удастся вовлечь вас в такой разговор, она сразу перейдет к туалетам знаменитой актрисы, и вы увидите, как умно, лукаво, издалека проложит она дорогу, ведущую вас прямо к ее серьгам.

— И все же, — скажет она вам, — есть что-то такое, что не совсем гармонирует с тем, как актриса трактует образ. Я не сумела бы сказать, что именно, не смогла бы сразу найти, в чем несоответствие, но я чувствую эту дисгармонию. Может быть, дело в ее туалете. Актрисы очень часто надевают платье того цвета, который им к лицу, но всегда ли этот цвет отвечает тому психологическому состоянию, которое актриса должна передать? Представьте себе веселую распутницу в черном или разочарованную, больную, искалеченную жизнью женщину в каком-нибудь воздушном платьице. Может быть, в этом и заключается несоответствие?

— Да, разумеется, — отвечаете вы как можно любезнее, не подозревая, что вы уже сунули нос в мышеловку и начали лизать смертоносную приманку.

— А, кроме того, прическа; вы не находите, что во втором действии у нее была очень аккуратная, зализанная, слишком домашняя прическа. Разве не нужно было бы немножко больше свободы и беспорядка, несколько выбившихся локонов, между которыми, скажем, поблескивали бы бриллиантовые серьги в ушах? Разве это не сделало бы голову привлекательнее?

Если вы и при этих словах не заметите серьги в ее ушах и не выразите своего восхищения, ради чего и ведется этот разговор, тогда, разумеется, она продолжит:

— Может быть, я преувеличиваю, не знаю, я не компетентна. Есть еще среди нас люди, которые, например, считают, что серьги — это пережиток варварства… Может быть… Но все же следует признать, что серьги очень украшают голову. Вы не находите?

И разве после этих слов нам не кажется, что барышня подняла ногу к самому вашему носу и крикнула: «А у меня новые ботинки!»

Это барышня, но то же самое может проделать и ее старая мать, которая всеми способами будет стремиться вытянуть из вас хотя бы такую фразу: «О сударыня, сколько молодых женщин могли бы вам позавидовать!» Того же ждет от вас и ее бабушка, которая рада была бы услышать хоть, что она еще прекрасно выглядит.

Но не подумайте, что эта человеческая слабость, появляющаяся в числе первых уже в раннем детстве и сопровождающая человека до самой смерти, а часто и после смерти, свойственна только женскому полу. Поэт, который читает свое произведение и просит у вас «беспристрастного суда», разумеется, предполагая, что решение будет в его пользу; государственный деятель, который в подкупленных им газетах пишет статьи о своих успехах; денди, любующийся своим отражением в зеркале и требующий, чтобы и вы смотрели на него с восхищением; солдат, выпячивающий грудь, чтобы вы заметили на ней медаль, которую он и сам не знает, за что получил, и прочие и прочие. Разве все они не задирают ногу вверх и не кричат: «А у меня новые ботинки!»

Что касается меня, то, по рассказам родителей и всех тех, кто помнит меня в раннем детстве, в этом отношении я был еще более агрессивен. Если в дом к нам приходил гость и я хвалился перед ним новыми ботинками, а он не обращал на это должного внимания, то, как рассказывают, я швырял в него туфлями, щеткой, совком для угля или еще чем-нибудь, что на полу попадало мне под руку. Часто у меня не хватало терпения ждать, когда придут гости, и я садился возле ворот на улице и, если кто-нибудь проходил мимо, высоко задирал ногу и кричал во все горло: «А у меня новые ботинки!»

Но это был не единственный мой подвиг в пору, когда я в юбке носился по дому и везде совал свой нос. Однажды я обнаружил несколько поколений кукол, принадлежавших моей сестре, которые сидели все вместе на подоконнике. Я хорошо помню эту отвратительную буржуазию. На голубой подушечке в левом углу подоконника сидела седовласая пожилая дама в просторном ситцевом платье. В свое время она была совсем не такой седой, но я, будучи первый раз ей представлен, повыдергивал ее черные кудри, и, чтобы утешить сестру, старший брат нащипал ваты из подкладки отцовского зимнего пальто и наклеил даме на голову. Но хотя у этой старой дамы волосы были совсем седые, она была нарумянена так, как будто ей на щеки прилепили два кружка вареной свеклы. На груди у нее была сломанная брошь с выпавшим камнем, а в волосах стеклянная жемчужина. И своим туалетом, и выражением лица она походила на жену богатого ростовщика, о котором ходили слухи, будто он нажил богатство темными путями, и о котором и без слухов известно, что он дважды сидел в тюрьме: один раз за то, что ложно объявил себя банкротом, а другой раз за злонамеренный поджог предварительно застрахованной мастерской.

У другой дамы, сидевшей рядом с ней, в редких волосах красовался бант, а брови были густо подведены. Когда ее купили, она закрывала глаза, то есть «умела спать», но после того, как я был ей представлен и вылил в ее глаза целую чашку воды, у нее, вероятно, там что-то испортилось, и с тех пор глаза у нее всегда были полуоткрыты, так что казалось, будто она вам подмигивает или даже кокетничает. Похожа она была на иностранку благородного происхождения, содержанку какого-нибудь директора банка, который однажды застал ее на месте преступления и выгнал из дома.

Третьей была фарфоровая девица с очень светлыми глазами и улыбкой на устах. Она всегда стояла прямо, прислонившись к стене. Фарфоровая девица хороша была тем, что, если она загрязнялась, ее всегда можно было оттереть или даже отмыть. И, вероятно, поэтому в жизни на таких фарфоровых куколках никогда не увидишь ни пятнышка. Но меня не привлекали ни ее светлые очи, ни тем более ее фарфоровая улыбка. Как-то все время чувствовалось, что эта девичья улыбка сделана на фабрике.

Четвертым в этом обществе был паяц с остроконечным колпаком на голове. Одна штанина у него была желтая, а другая красная. В растопыренных руках он держал маленькие металлические тарелочки, и хотя, презираемый всеми, он часто валялся на полу, только у него одного в этом обществе была душа. Помню, пока он был новым, стоило только слегка надавить ему на грудь, как из нее вырывался крик и он начинал быстро двигать руками и стучать тарелочками. Разумеется, мы, дети, впрочем, так поступают и взрослые, желая узнать, что скрыто в душе артиста, разорвали ему грудь и вытащили душу. Он лишился голоса. И с тех пор от него с презрением отвернулись и моя сестра, и ее подруги, и даже вся буржуазия, расположившаяся на подоконнике: жена ростовщика, содержанка директора банка и фарфоровая девица.

Во мне проснулся какой-то революционный инстинкт, и я всей душой возненавидел праздную буржуазию, рассевшуюся на подоконнике. Мне хотелось отомстить ей за несчастного артиста. И однажды, когда никого, кроме меня, не было в комнате, я устроил настоящую Варфоломеевскую ночь. Я оторвал всем куклам головы, руки и ноги, повыдергал волосы, порвал платья и вообще учинил кровопролитие, достойное кровожадного пивовара Сантера или безжалостного Колло Д'Эрбуа3), что, разумеется, в соответствующих размерах вызвало слезопролитие.

Конечно, это был не единственный мой подвиг, за который я заработал порку. Было очень много и других. Сколько раз, например, я связывал веревочкой совсем новые отцовские туфли, наполнял их водой и возил по двору, воображая, что это тележки. Однажды мать замесила тесто, накрыла полотенцем и поставила возле печки, чтобы оно поднялось. А я, играя у печки, сел в это тесто, придав ему форму, которую нельзя придать никакой моделью, но тесто пристало к форме и меня насилу отлепили. В другой раз я раздобыл где-то банку ваксы и за ужином намазал ею хлеб, после чего пять дней подряд мне очищали желудок. А однажды, когда меня одного оставили в комнате, я выбросил в открытое окно горшок с цветами, ножницы, вышитую подушечку и гребешок, которым мать расчесывала волосы. Желая узнать, куда упали эти предметы, я высунулся из окна и вывалился на улицу.

Пожалуй, можно было бы составить даже статистический отчет о моих подвигах. Известно, например, что шестнадцать раз я опрокидывал на свои колени тарелку с супом, три раза падал в корыто с водой, приготовленное для стирки белья, один раз вывалился из окна, один раз пальцем чуть не выдавил сестре глаз, два раза падал с лестницы и кубарем скатывался со второго этажа на первый.

Все эти подвиги убедили моих родителей в том, что я «очень подвижной ребенок», и даже в разговоре с гостями моя мать горько жаловалась: «Не знаю, что мне с ним делать. За ним в четыре глаза надо смотреть. Этот мой младший — такой подвижной ребенок!»

Мне особенно нравилось то, что уже в самом начале жизни я приобрел известную репутацию, и, изо всех сил стараясь оправдать ее, я еще чаще стал ходить с разбитым носом, дергал сестру за волосы, однажды вывихнул палец на руке, а в другой раз ногу в суставе, пока, наконец, дело не дошло до того, что в один прекрасный день я достал из печки горящие угли и поджег сначала коврик на полу, затем скатерть на столе, а потом занавеску на окне, так что получилась грандиозная иллюминация, хотя в тот день и не было никакого государственного праздника.

Но не только подобные подвиги характеризуют ребенка в тот период, когда он носит юбочку. В это время дитя, будь оно мужского или женского пола, в равной степени любознательно и в равной степени несносно из-за этой своей любознательности. Может быть, именно по сей причине и мальчики и девочки в нежном возрасте носят юбочки.

Я и в этом отношении не бросил тень на репутацию, которую успел приобрести, и засыпал вопросами и родителей, и всех домашних, и всех тех, кто приходил к нам в гости; я задавал им столько вопросов, что они не знали, куда от меня деваться. Я был не просто любознательном ребенком, я был настоящей машиной, способной с утра до вечера вырабатывать вопросы. Разумеется, меня не интересовали простые незначительные вопросы, я старался, чтобы они были потруднее, и испытывал тем большее удовольствие, чем больше мне удавалось запутать и смутить собеседника.

— Солнце и луна — это муж и жена?

— Почему у женщин нет усов?

— Учат ли ослов в школе?

— Кто наставил быку рога?

— Почему у госпожи Станки раздутый живот?

И еще сотни таких же вопросов я мог задать в любую минуту, так что вполне понятно, почему один несчастный отец опубликовал в газетах объявление, гласившее: «Квартиру, питание и хорошее вознаграждение пpeдлaгаю тому, кто согласится отвечать на вопросы моего трехлетнего сына».

И хотя подобные детские вопросы кажутся бессмысленными и смешными, я все же считаю, что они не лишены известной логики, которая для ребенка ясна, так как он смотрит на вещи и явления неиспорченными глазами, а для взрослых людей непонятна, так как чем глубже человек входит в жизнь, тем больше он теряет способность к логическому мышлению. Возьмем для примера хотя бы те четыре или пять случайных вопросов, которые я перед этим привел, и мы увидим, что они не только для меня, но и для любого ребенка вполне логичны.

Так, например, вопрос о том, являются ли солнце и луна мужем и женой, я, должно быть, поставил потому, что заметил: муж — солнце — ночью никогда не бывает дома, а жена — луна — никогда, не бывает дома днем. Второй вопрос: почему у женщин нет усов, должно быть, возник в моем детском воображении потому, что я смутно предчувствовал появление движения за эмансипацию женщин, которое, без сомнения, развивалось бы значительно быстрее, а может быть, уже и победило бы, если бы женщины имели усы. О третьем вопросе много говорить не приходится. Не только тогда, но и сейчас столько ослов занимают высокие посты в государственном аппарате, что я не мог не спросить: учат ли ослов в школе? Вопрос: кто наставил быку рога — это один из самых обычных вопросов, который задают все дети и на который они получают ответ, как только становятся взрослыми и ближе узнают жизнь.

Последний вопрос: почему у госпожи Станки раздутый живот — это вопрос более узкий, чисто семейного свойства. На него мне не только не ответили, но еще и отшлепали. Госпожа Станка, молодая, видная дама, была в дружеских отношениях с нашей семьей и очень часто приходила к нам в гости. Однажды, когда я заметил известную перемену в ее фигуре, я спросил у матери:

— Почему у госпожи Станки раздутый живот?

Мать смутилась и, чтобы не отвечать на мой вопрос по существу, сказала:

— Бог ее так наказал.

— Значит, она баловалась? — резонно спросил я, после чего мать выбежала из комнаты, чтобы не отвечать на мой следующий вопрос.

Если бы наш разговор на этом и кончился, то ничего бы и не произошло. Но я всегда старался применять свои новые знания и, когда утром пришла тетка, объяснил ей, почему у нее не раздувается живот. А днем я предупредил заглянувшую к нам дочь приходского попа, госпожу Савку:

— Смотри не балуйся, а то у тебя живот раздуется!

Разумеется, на это замечание ответила мать и, прибегнув к помощи домашней туфли, выгнала меня из комнаты, хотя я так и не понял, почему она это сделала.

И это не единственный случай, когда моя любознательность вознаграждалась тумаками. Любознательность проявлялась не только в бесконечных вопросах, но и еще в одной особенности, также характерной для всех тех, кто носит юбки. За обедом и за ужином, да и в другое время, я с особым вниманием следил за каждым словом, сказанным отцом или матерью, даже если они начинали шептаться. В похвалу себе могу сказать, что у меня был очень тонкий слух, и, кроме того, каждое слово, которое я слышал, я всегда очень кстати тут же употреблял.

Так, например, когда однажды к нам в гости пришла госпожа Мила, вдова, которая всегда очень красиво одевалась и всякий раз, прежде чем выйти из дому, выливала на себя чуть ли не полфлакона духов, я спросил ее:

— Правда ли, что ты родственница Прокиной кобылы?

— Что ты говоришь? — ахнула благоуханная вдова.

— Это мама говорит, что ты стара, как Прокина кобыла.

Окружного начальника, который пришел к нам в день святого покровителя нашего дома, я спросил:

— Дядя, у тебя есть дырка в голове?

— Нет!

— А как же тогда у тебя мозги выветрились?

— Что?

— Папа говорит, что у тебя давно все мозги выветрились.

Разумеется, сразу же после подобных, по существу очень искренних, заявлений отец или мать задирали мне юбку, причем они даже соревновались, кто быстрее это сделает. Столь частое задирание юбки компрометировало ее в моих глазах, что, впрочем, и в жизни бывает нередко. И вот однажды я сделал первый мужественный шаг в своей жизни, решительно заявив матери, что я не желаю больше носить юбку. Я и сейчас не могу сказать, какова была непосредственная причина, побудившая меня отказаться от юбки. Вероятно, она заключалась в том, что мне ее слишком часто задирали, а я заметил, что юбку задрать легче, чем снять штаны, и, следовательно, штаны гарантируют большую безопасность известной части тела, которую родители и учителя обычно используют как средство воспитания. А может быть, мое решение было продиктовано и другими мотивами. Так, например, одна из моих теток, та, которая со дня моего рождения уверяла, что я на нее похож, так измучила меня своими разговорами, что сходство с ней я стал считать величайшим несчастьем и, вероятно, хотел как можно скорее сбросить юбку, чтобы устранить хотя бы это минимальное сходство. А может быть, брюки привлекали меня и потому, что во мне проснулось естественное желание прыгать через чужие заборы. Это желание в жизни человека появляется только дважды. Один раз, когда он ощущает потребность красть чужие груши, орехи и яйца, а другой раз, когда он хочет украсть чужую честь. Как вы сами понимаете, ради юбки можно перескакивать через чужие заборы, но делать это в юбке никак нельзя.

Мать, разумеется, рассматривала мое желание расстаться с юбкой совсем с иной точки зрения. Моя сестра появилась на свет раньше, чем я, и я донашивал все те юбки, из которых она вырастала. А если я от них откажусь, то донашивать их будет некому. Но, несмотря на эти материнские соображения, я решительно стоял на своем, кричал, плакал, визжал и валялся на полу до тех пор, пока наконец мать не разыскала где-то старые, поношенные брюки моего старшего брата и не надела их на меня, проклиная:

— Вот подожди, бог даст, еще пожалеешь о юбке!

И ее проклятие сбылось.

1) Сербские племена (в числе прочих славян) пришли на Балканский полуостров в VI — VII веках. Битва на Косовом поле, между сербами и турками, в которой первые потерпели поражение, произошла 15 июня 1389 года. С тех пор Косово стало символом гибели сербской государственности. Последующий период истории сербского народа, до освободительных восстаний первой половины XIX века, Нушич называет «периодом рабства и страданий». — Здесь и далее все примечания, если не оговорено особо, а также переводы отдельных фраз и стихотворений взяты из упомянутого во вступительной статье издания 1961 года

2) Караджич Вук Стефанович (1787—1864) — крупнейший сербский филолог, фольклорист, лингвист и историк. Он реформировал сербский литературный язык и правописание на основе сближения с живой народной речью. Вук Караджич был хромым

3) Сантер Антуан-Жозеф (1752—1809) — деятель Великой французской революции, по профессии пивовар. Во время революции командовал Национальной гвардией революционного Парижа. Колло Д'Эрбуа Жан-Мари (1750—1796) — выдающийся деятель французской революции, депутат Конвента, член Комитета общественного спасения

600,#links,#footer,#content,#header,400