Начальная школа

Ребенок переступает порог начальной школы, предчувствуя, что здесь ему быть битым. Напрасно родители пытаются разубедить его в этом. Убеждение это так глубоко укореняется в душе ребенка, что почти всегда оно становится действительностью, а родительские уверения оказываются заблуждением. Но учитель начальной школы, в лапы которого я попал, был добрым человеком, и поэтому палка, висевшая под иконой святого Саввы, скорее была своего рода педагогической декорацией и только иногда средством воспитания.

Когда мы вошли в класс, учитель построил нас по росту, а затем рассадил по партам. Самые маленькие заняли места на передних партах, а самые большие на последних. Позднее учитель применил другой принцип классификации — по знаниям: лучших учеников посадил на первые парты, за ними тех, кто похуже, а самых плохих — на последние, так называемые «ослиные» парты. В то время, когда я учился в начальной школе, «ослиные» парты тоже считались средством воспитания. Обычно учитель отсылал туда тех, которые действительно ничего не знали. Я считаю, что это был весьма разумный порядок, ибо таким образом те, кто ничего не знал, привыкали считать себя ослами. А с тех пор как этот порядок отменили, те, кто ничего не знает, никак не соглашаются признавать себя ослами и в жизни занимают всегда первые места.

Рассаженные за парты по росту, мы были похожи на зернышки в арбузе: все одинаковые, все безликие, все сопливые, и все же — кто бы тогда мог сказать! — здесь сидели рядом будущий министр и будущий разбойник, будущий епископ и будущий ростовщик, будущий каторжник и будущий биржевик-миллиардер. Насколько счастливее стало бы человечество, если бы еще в детстве можно было определить, кто кем будет, и пока суд да дело, пока мы еще обыкновенные дети, можно было бы вдоволь колотить будущего министра, будущего епископа и будущего финансиста-миллиардера…

Сначала нас ничему не учили. Учитель только спросил каждого, как его зовут и, самое главное, чем занимаются наши отцы:

— Кто твой отец?

— Извозчик.

— Ладно, садись… А твой?

— Колбасник.

— Вот как… колбасник? Передай привет своему отцу. А твой?

— Зеленщик.

— Зеленщик, говоришь? Передай и ты привет отцу.

Сначала мы не понимали, что означают эти приветы. И только позднее, когда все мы уже наизусть выучили притчу о хорошем и плохом сыне, мы заметили, что учитель всякий раз менял род занятий родителя героя в зависимости от того, как наши родители отвечали на его приветы. Так, например, когда сын колбасника принес учителю четыре колбасных круга, притча гласила: «Жили-были два мальчика, Сима и Ненад. Сима был сыном извозчика… Он был непослушным, глупым и негодным мальчишкой. А Ненад был сыном колбасника, очень почтенного, честного и примерного гражданина. Разумеется, и сын был в отца: примерный и хороший мальчик».

Если, скажем, сын зеленщика не знал урока, но принес учителю или в этот день, или накануне кочнов двадцать капусты и три связки лука, то учитель говорил ему так:

— Видишь, сын мой, отец у тебя такой почтенный, такой уважаемый человек. Тебе бы надо было с него пример брать. Сегодня, так уж и быть, я тебе прощаю. Но смотри, чтобы к завтрашнему дню все было выучено. А отцу передай привет!

А уж если сын могильщика не знал урока, то учитель выговаривал ему так:

— Из тебя, сын мой, никогда ничего не выйдет… И родному отцу твоему не придется копать для тебя могилу, ибо ты кончишь на виселице!

Одним словом, наши успехи в учении и поведении находились в прямой зависимости от того, какое положение занимали наши отцы. Так, например, самым лучшим учеником считался сын колбасника, следом за ним шел сын мясника, затем сын бакалейщика и, наконец, сын зеленщика (и то лишь после того, как его отец, помимо овощей, начал присылать учителю цыплят и индеек). На самых последних партах сидели сыновья могильщика, музыканта, извозчика и вообще дети, родители которых занимались непроизводительным трудом.

К этому разряду принадлежал сначала и мой отец — торговец, а потому и я был плохим учеником. Но после того как раза три подряд (к рождеству, к пасхе и к Новому году) я передал учителю небольшой белый пакет, я был пересажен на первую парту, а старая притча теперь гласила:

«Жили-были два мальчика, Сима и Ненад. Сима был сыном извозчика, он был непослушным, глупым и негодным мальчишкой. А Ненад был сыном торговца…»

Окончив начальную школу, мы могли даже подсчитать, во что каждому из нас обошлось обучение чтению и письму. Так, например, Симе Янковичу это учение стоило 380 яиц, Пере Вукичу — четыре гуся, десять цыплят и сто сорок яиц, Миленку Пуричу — сто кочнов капусты, семнадцать связок лука и десять пар телячьих ножек на студень, Янко Поповичу — двести девяносто четыре круга колбасы, четыре окорока, четыре жареных поросенка, два куска сала, одиннадцать килограммов грудинки.

Вот в чем нашло свое материальное выражение наше обучение грамоте… Жаль, что в настоящее время уже не существует такой идиллии в отношениях между учителями и учениками: тем самым уже не существует и той меры, благодаря которой можно было оценить грамотность. Должно быть именно поэтому и безграмотность приобрела столь высокую цену.

В начальной школе мы выучили «Отче наш», азбуку и цифры до ста.

«Отче наш» мы выучили наизусть и, отвечая, произносили таинственные слова, не задумываясь, как гадалка, говорящая тарабарщину, не имеющую никакого смысла. Но хоть мы и не понимали, о чем говорится в этой молитве, мы каждое утро хором читали ее, обращаясь к богу. И, право, это не такой уж большой грех, так как я уверен, что и сам господь бог, к которому мы обращались, не понимал ее. Если бы бог мог услышать эти вопли, которые мы все называли молитвой, то он давно бы запретил их полицейским циркуляром.

Что касается азбуки, то здесь произошло одно недоразумение. Когда я начинал учиться в школе, в сербском алфавите было тридцать две буквы, но вскоре после этого две буквы исчезли, и, помню, учитель долго и зло ругался по поводу исчезновения этих букв1). Мы не были уверены в том, что их не украл кто-нибудь или, скажем, не проглотил, или они, может быть, просто упали с учительского стола, а сторож вымел их и выбросил на помойку. Иди, может, учитель спрятал их в свой стол и не хотел нам показывать.

Так или иначе, но с пропажей пришлось примириться. И примирение произошло довольно странным образом.

Однажды учитель объяснил нам, что у каждого человека тридцать два зуба. И поэтому в сербском алфавите тридцать две буквы. Нам, с нашей детской наивностью, казалось тогда, что на каждом зубе висит по букве, а зубы были чем-то вроде клавишей на рояле. Когда же учитель сообщил нам, что в действительности у человека тридцать зубов, а два зуба «мудрости» появляются только у взрослых, мы окончательно уверились в том, что две буквы учитель спрятал в свой стол, так как для них не было зубов.

Но в целом с азбукой мы справлялись довольно легко благодаря методу, который применял наш учитель. Обычно он начинал так:

— Милан, видел ли ты когда-нибудь жабу?

— Да, господин учитель!

— Помнишь ли ты, как она выглядит?

— Да!

— А ты помнишь, что у нее вверху голова, внизу хвост, а по бокам четыре ноги, две протянуты вперед и две назад?

— Да.

— Похоже? — спрашивает учитель и пишет мелом на доске букву Ж, которая и в самом деле всем нам казалась жабой с головой, хвостом и четырьмя ногами. Благодаря такому методу мы очень быстро запомнили букву «Ж».

Точно так же учитель нашел сравнения и для всех других букв: Б, например, колотушка, которой цыган ударяет в бубен, Г — виселица, О — дыра, Ш — забор вокруг фруктового сада, Т — вешалка, X — козлы для распилки дров, У — вертел, Д — турецкий нужник, а Ф — тетка Перса, жена школьного сторожа, которая без конца кричала на нас, уперев руки в бедра, чем и напоминала букву Ф.

А когда мы все это запомнили, нам уже ничего не стоило написать на доске любое слово.

— Йован, напиши слово «бог».

Йован, конечно, смущается, а учитель подсказывает:

— Колотушка, дыра, виселица.

И тотчас слово появляется на доске.

— А теперь ты, Пера, напиши слово «дуд»2).

Пера, конечно, тоже смущается, а учитель подсказывает:

— Представь себе ягненка на вертеле между двух турецких нужников.

И Пера тотчас же вспоминает и пишет заданное слово.

Так мы учили и, наконец, выучили всю азбуку.

А цифры учить было тоже не очень трудно. Чтобы мы поняли, что такое один, два и так далее, учитель нам показал сначала один палец, потом два и так по порядку, пока не показал нам пять пальцев на одной руке и четыре на другой. Но цифра десять и самого учителя привела в немалое смущение. Он никак не мог объяснить нам значение ноля. Все его старания не приносили никакого результата: то ли мы его не понимали, то ли он сам чего-то не понимал.

— Ноль, дети, — это ничто, но это может быть и что-то. Сам по себе ноль — ничто, но если поставить впереди ноля единицу, то будет десять, а если поставить цифру два, будет двадцать. Бог его душу знает, почему, но это так! Это нелегко объяснить! Ну вот, например, моя жена… Пока, скажем, она не вышла за меня замуж, она была никто и ничто. Правильно? А когда она вышла за меня, то стала госпожей учительшей. Так ведь?

— Так! — хором отвечает весь класс.

И, разумеется, с тех пор всех женщин в городе мы стали считать нолями, а любой десяток казался нам супружеской парой. В нашем детском воображении все женщины в городе были нолями, а все цифры возле них — их мужьями. Даже отдельные люди казались похожими на какую-нибудь цифру. Так, например, окружной начальник и его жена напоминали нам, цифру 90. И это не было просто игрой воображения. Мы взяли самую большую цифру совсем не потому, что господин начальник занимал высокое положение. Мы взяли ее только потому, что господин начальник действительно был похож на девятку. У него были короткие тонкие ноги, а над ними возвышались слившиеся в одно целое живот, грудь и голова, напоминавшие бочку, которая всей своей тяжестью навалилась на тонкие ножки. Доктора и его жену мы обозначили цифрой 70. Доктор был хрупкого телосложения, а нос у него выдавался далеко вперед, словно верхняя палочка у семерки… Директор гимназии с женой были похожи на цифру 10, и не потому, что единицы были его любимыми оценками, которыми он щедрой рукой одаривал учеников, а потому, что был он сухой и тощий, как телеграфный столб. Директор банка и его жена были похожи на цифру 50. Живот у директора банка совсем ввалился, что еще больше подчеркивало его сходство с цифрой 5. Очень скоро мы нашли соответствие и всем другим супружеским парам в нашем городе, и только поп доставил нам немало хлопот: облаченный в рясу, батюшка почти не отличался от попадьи, потому и казалось нам, что эта пара похожа на два ноля.

Такой метод запоминания цифр полностью оправдал себя. Когда учитель вызывал нас к доске и требовал написать, скажем, цифру 70, нам достаточно было вспомнить нос доктора, и мы тотчас выводили на доске заданную цифру.

Все шло хорошо до тех пор, пока однажды учитель не написал на доске цифру 100. Эта цифра привела нас в ужасное смущение. Мы никак не могли понять такую полигамию.

— Конечно, не понимаете, — сказал учитель, предчувствуя всю трудность предстоящего объяснения. — Я знал, что вы этого не поймете. А что бы вы запели, если бы я вам сказал, что существует вот такая цифра!

И он взял мел и написал на доске цифру 7000000.

Мы были возмущены. Почти ничего не зная об удовольствиях и неудовольствиях, которые таит в себе жизнь, мы с отвращением думали о том, что будет делать грешный доктор с таким гаремом.

Зная, что каким-то образом все же придется объяснять нам цифру 100, которую мы должны были выучить, учитель начал объяснять так:

— Один — это… ну, скажем, муж… Так?

— Так! — отвечает класс хором.

— Первый ноль — это, скажем, его жена… Так?

— Так!

— А другой ноль — это… свояченица. Они ее иногда берут с собой на прогулку. Ну, теперь понятно?

— Понятно! — закричали мы все в один голос, хотя, честно говоря, ничего не поняли. Хорошо, если у жены одна сестра, ну а как выглядел бы, например, бедный директор банка, у которого и без того живот к спине прирос, если бы за ним, помимо жены, тащились еще пять её сестер? Разве директор банка не был бы похож на маломощный буксир, который, прилагая нечеловеческие усилия, плывет против течения, еле-еле таща за собой полдюжины доверху нагруженных барж?

Все эти мысли тревожили наше детское воображение, но я должен признать, что они помогли выучить не только азбуку, а даже цифры. На этом закончилось наше обучение в начальной школе.

Теперь нас ждала гимназия!

Закон Божий

По мере изучения закона божьего я все больше и больше склонялся к безбожию. Происходило это, вероятно, потому, что богослов, преподававший нам христианскую науку, так не по-христиански бил нас, что и теперь, слушая в церкви проповедь о христианском милосердии, я все время озираюсь по сторонам, ожидая, что вот-вот или митрополит треснет меня посохом, или дьякон кадилом. Это лишний раз доказывает, что впечатления раннего детства оставляют в душе неизгладимый след.

Я, например, до сих пор помню, как из-за семи тощих коров меня семь раз били такой толстой палкой, что о тучных коровах я уже никогда не решался заговорить. А кроме того, я никак не мог запомнить Марию и Магдалину, и из-за Магдалины мне пришлось однажды снять штаны перед всем классом, лечь на скамью и выдержать двенадцать ударов по голому телу. С тех пор, если мне случалось встретить женщину, которую звали Магдалина, я бежал от нее без оглядки.

Но были и легкие уроки. Мне, например, очень нравились Адам и Ева, вероятно своей наивностью, а может быть, и потому, что первородный грех вообще приятная вещь. Но если Адам и Ева были приятные люди, то их дети доставили мне ужасные мучения. Из-за известной фирмы «Каин и Авель» меня били три раза. Первый раз меня били за то, что я сказал, будто Авель убил Каина. Во второй раз за то, что я сказал, будто Каин и Авель были апостолами. А в третий раз я уже и не помню точно, но, кажется, за то, что я сказал, будто Каин за тридцать сребреников продал Авеля египетским торговцам.

А на экзамене, разумеется, стоял непрерывный смех. Председатель комиссии то и дело хватался за живот и вскрикивал:

— Давай, милый, давай! Давно я так не смеялся!

А экзаменатор, протоиерей, трижды замахивался на меня кулаком, но всякий раз сдерживался, вспоминая о торжественности момента, и только сквозь зубы поминал моих родителей.

Разумеется, стоило мне один раз запутаться, чтоб уж потом все пошло шиворот-навыворот. Напрасно протоиерей пытался спасти меня, задав самый легкий вопрос из самой приятной для меня лекции об Адаме и Еве.

— Адам и Ева, — начал я, — были первые люди… первые люди… Адам был первый мужчина, а Ева была первая женщина. И так как они были первые люди, они жили в раю. И они очень хорошо жили, но однажды Адам укусил Еву, укусил Еву… и за это господь бог переломил ему ребро…

Дальше, к великому удовольствию председателя комиссии, все шло в том же духе. Я перемешал Ветхий и Новый заветы с таким искусством, которому мог бы позавидовать профессиональный шулер, манипулирующий двумя колодами карт. Дважды протоиерей пытался остановить меня, но всякий раз председатель комиссии подбадривал меня и заставлял продолжать, обращаясь к протоиерею с такими словами:

— Не мешайте ему, прошу вас, дайте хоть посмеяться вволю.

Я посадил двенадцать апостолов в Ноев ковчег, о Содоме и Гоморре сказал, что это два святых храма, в которых Христос с успехом проповедовал свою теорию о любви к ближнему; о Христе я еще сказал, что он сорок дней провел в утробе кита, готовясь к урокам по закону божьему; а про десять божьих заповедей сказал, что Иуда продал их на горе Арарат. И наконец я закончил тем, что на вопрос о Пилате ответил, что Пилат — сын Моисея, что от него пошло великое племя и что, свершив это дело, он вымыл руки.

Словом, я даже сейчас не понимаю, что смешного было в моих ответах и почему так смеялся председатель комиссии. Для меня, как и для большинства теперешних христиан, наука о Христе была собранием странных и невероятных рассказов, и я не видел большого греха в том, чтоб их перемешать. Мне кажется, что даже тот, кто смог бы рассказать все эти притчи так, как они записаны в книге, знал бы о христианстве не больше меня.

Положа руку на сердце, я должен сказать, что наш протоиерей рассказывал нам не только библейские притчи, он открывал перед нами самую суть христианской науки, и именно из-за этой самой сути все мы чуть было не погибли. Так, например, однажды батюшка долго и пространно говорил об основных заповедях христианства, а мы очень внимательно слушали его рассказ, то есть не отрываясь следили за каждым движением его рук, боясь, как бы он не двинул кого-нибудь.

Как всегда, на следующем уроке мы повторяли пройденное.

— Что является первой, основной заповедью христианства? — спрашивает батюшка того, кто первым попался ему на глаза.

Грешник поднимается с места и молчит, будто воды в рот набрал. Еле сдерживая гнев, батюшка повторяет вопрос. Но ученик упорно молчит, как молчали первые христиане перед судом тиранов-язычников.

— Так что же является первой заповедью христианства, нерадивец? — гневно повторяет батюшка, и пальцы его сжимаются в кулаки.

Грешник по-прежнему молчит.

— Милосердие! — орет поп и так немилосердно ударяет ученика по голове, что у того искры из глаз сыплются.

Затем богослов поворачивается к другому.

— Скажи-ка, что является второй основной заповедью христианства?

Грешник чешет за ухом и, не спуская глаз с батюшкиной руки, пытается угадать, с какой стороны его ударит вторая основная заповедь христианства.

— Любовь к ближнему, ослиная твоя голова!— орет батюшка, так и не дождавшись ответа, а грешник долго еще ощупывает свой нос, выясняя, не в красный ли цвет окрашена любовь к ближнему.

Разумеется, третий ученик тоже отвечает молчанием на вопрос, в чем состоит третья основная заповедь христианства.

— Великодушие! — орет богослов, отдирая за уши своего лопоухого питомца.

А мы сидим ни живы, ни мертвы. Нас в классе тридцать четыре человека, и если бы в христианской науке оказалось тридцать четыре заповеди, то всем нам, пожалуй, пришлось бы побывать на месте первых мучеников-христиан, которых потехи ради язычники бросали на арену на растерзание диким зверям.

Вот при каких обстоятельствах я полюбил многобожие, и мне было очень жаль, что мы не остались в той вере.

Во-первых, чем больше богов, тем меньше основных заповедей.

Во-вторых, несколько богов никогда не могут быть так опасны, как один-единственный.

А в-третьих, если бы было многобожие, то в гимназиях не учили бы закон божий.

Сербский язык

Это ты тот самый осел, который прошлый раз не знал урока?

— Да, это я! — отвечаю я, довольный тем, что учитель так хорошо меня помнит.

— А не в твоей ли тетради видел я чернильное пятно, которое на вашем языке называется «кляксой»?

— Да, да, в моей! — твержу я, восхищаясь тем, что учитель так хорошо меня помнит.

— А не говорил ли я, что ежели ты и далее будешь таким неаккуратным и невнимательным, то я тебя накажу?

— Говорили… — подтверждаю я, но уже без всякого энтузиазма, а он берет перо, ставит мне единицу и с помощью одной грамматически правильно построенной фразы отправляет меня за классную доску, где я должен встать на колени.

— До конца этого урока ты будешь стоять на коленях и учить склонение возвратных местоимений. Когда ты выучишь это склонение, подойди ко мне, я исправлю тебе оценку и разрешу сесть на место.

Но до конца урока я так и не выучил проклятого склонения, и мне пришлось простоять на коленях до самого звонка.

Это склонение было для нас особенно трудным. Я и сейчас помню, как я мучился, пытаясь выучить пятый падеж от существительного «пес». С остальными падежами я еще кое-как справлялся, но пятый падеж единственного числа, покойный звательный, никак не лез в голову, и я никак не мог его образовать.

И не только у меня, но и у всех окружавших меня голова шла кругом при одном упоминании о пятом падеже. Мой старший брат, который к этому времени был уже в старшем классе и, кажется, изучил все науки, тоже утверждал, что ни разу в жизни не имел дела с этим падежом. Младший брат сказал мне, что пятый падеж от существительного «пес» будет «песик». А отец вообще не мог ничего сказать, потому что грамматика не имеет никакого отношения к торговле, и тут даже, кажется, действует правило: чем меньше грамматики, тем больше прибыли.

Спрашивал я и у бакалейщика, нашего соседа, предварительно объяснив ему, что такое пятый падеж, но он мне ответил:

— Когда я зову собаку, то кричу ей: «Куц, куц, куц», а когда прогоняю, говорю: «Пошла прочь!» А бог его душу знает, какой это падеж!

Наконец однажды за ужином я спросил про пятый падеж и у самого господина протоиерея, перед ученостью которого преклонялся, но и его смутил этот вопрос.

— Пятый падеж… пятый падеж! — заикаясь, начал батюшка, беспокоясь лишь о том, чтобы в глазах моих родных не уронить свой авторитет ученого человека. — А сколько всего падежей вы учите?

— Семь.

— Семь? — удивился батюшка. — Это много. Это очень много!

— Много! — подтвердил я, тяжело вздохнув.

— Непонятно, — обращаясь к моим родителям, сказал батюшка, — зачем столько падежей. Это просто учительская блажь. Нет, вы подумайте только: Германия, уж на что обширное и сильное государство, а всего четыре падежа, или вот Франция, Англия — тоже огромные и мощные державы, и ни в одной нет больше четырех падежей. А что такое мы? Маленькая страна, всего несколько округов, и, скажите пожалуйста, — семь падежей. Ну разве это, я вас спрашиваю, не блажь? Разве мы по одежке протягиваем ножки?

Мысли протоиерея были для меня очень утешительны, но на уроках они мне не могли помочь. Учитель решительно требовал, чтобы я сказал ему пятый падеж от существительного «пес», на что я отвечал решительным молчанием, которым, кстати, отличался и на других уроках.

А что наш учитель действительно был помешан на падежах, видно из случая, который произошел со Станоем Стамболичем. Однажды, после полудня, во время великого поста, Станое Стамболич поднял руку и спрашивaeт:

— Господин учитель, можно ко двору?

— Скажи, Стамболич, эту фразу грамматически правильно, и я тебя отпущу, — отвечает ему учитель.

Стамболич смутился, покраснел и с отчаянием в голосе повторяет:

— Господин учитель, можно ко двору?

— Скажи правильно, тогда отпущу.

То ли из-за падежа, то ли по какой другой причине, заставившей его попросить разрешения выйти, на лице Стамболича выступил пот, и он завертелся на месте.

Соседи ему шепотом подсказывают, а он весь покраснел, переминается с ноги на ногу, а потом как заорет:

— На двор хочу!

— Вот так, теперь правильно, можешь идти! — говорит учитель.

— Теперь поздно! — отвечает Стамболич замогильным голосом.

А воевать нам приходилось не только с падежами. Heмало в грамматике и других скользких мест, и, чуть зазевался, того и гляди поскользнешься и упадешь.

Есть, например, слова непостоянные и капризные, как истерички, они то и дело меняют свои туалеты. Сравнение это далеко не случайно. Изучая грамматику, я заметил, что эта наука имеет очень много чисто женских особенностей, или, если хотите, женщины имеют очень много грамматических особенностей. Я говорю здесь не о неопределенном и повелительном наклонениях — об этих чисто женских способах разговаривать, а о том, что у женщин, так же как и у существительных, есть отличительные признаки, по которым можно установить, какого они рода, а кроме того, и у женщин и у существительных всегда есть окончания, которые они очень охотно меняют при каждом новом падеже.

Среди сербских слов встречаются и такие, что не стыдятся появляться a la Fregolli во всех возможных видах. Подойдет учитель к доске и напишет слово «черное», а потом начинает выписывать какую-то математическую формулу, сопровождая ее непонятными объяснениями: «Старославянское «он» перед глухим «юс»3) превращается в новославянское…» — и так далее; или: «юс» превращается в «цис», «цис» превращается в «бис» — и так далее… и, в конце концов, «черное» превращается в «белое».

Я помню, как однажды, заканчивая лекцию по истории Сербии, учитель сказал:

— В битве при Вельбудже в 1330 году, во время которой погиб болгарский царь Михаил, особенно отличился молодой сербский король Душан. Город Вельбудж, возле которого происходила эта битва, в настоящее время называется Джустендил. История не может объяснить, каким образом слово «Вельбудж» превратилось в «Джустендил», но грамматика может сделать и это.

Преподаватели грамматики в этом отношении зашли уже так далеко, что гораздо раньше Воронова научились превращать петуха в курицу и обратно, так что нет ничего удивительного в том, что я, как и многие мои товарищи, возвращался от доски с твердой уверенностью, что получил «хорошо», но «юс» переходил в «он», «он» — в «еры», «еры» — в «ерь», и к концу четверти «хорошо» превращалось в «плохо».

Много крови перепортило нам это непостоянство сербских слов, но еще больше мучений принесли с собой знаки препинания, которые, вероятно, и придуманы-то только для того, чтобы окончательно все запутать. Точки, запятые, знаки вопросительные, восклицательные и еще целая куча всевозможных знаков, которые грешный ученик должен уметь расставлять, хотя после окончания гимназии никто не обязывает его пользоваться ими. Я знаю одного чиновника, который проходил грамматику в одно время со мной и который жаловался мне, что она ему только мешает в жизни.

— Возьми, к примеру, хотя бы знаки, — говорил он. — Раньше я писал, писал, писал, нанизывая слова, как бусы на женский тепелук4). А теперь ты скажи мне, пожалуйста: разве украсили бы женский тепелук точки и запятые? Я еще понимаю, зачем нужен восклицательный знак, иногда его можно употребить. Когда я пишу кому-нибудь, кто старше меня по чину, я обязательно ставлю восклицательный знак. А наш секретарь дошел до того, что ставит восклицательный знак даже в конце такого, например, предложения: «Ты осел!» И это уже попытка скомпрометировать не только восклицательный знак, но и всю грамматику, так как, если уж кто-нибудь осел, то, по крайней мере, он не должен быть ослом в грамматике.

А еще известен случай, когда командир пограничного полка вернул командиру роты донесение потому, что в нем не было ни точек, ни запятых и невозможно было понять, то ли командир роты во время боя на границе убил главаря банды контрабандистов, то ли главарь банды убил командира роты, пославшего рапорт.

Приказ расставить точки и запятые произвел удручающее впечатление на командира роты, который никогда в жизни не знался с точками и запятыми и, можно сказать, был даже их противником: ему гораздо легче было целую ночь вести бой с двадцатью пятью контрабандистами, чем расставить в своем рапорте такое же количество точек и запятых. Чтобы выйти из тяжелого положения и выполнить приказ командира, он взял чистый лист бумаги, поставил на нем десять точек и пятнадцать запятых, приложил этот лист к донесению и отослал командиру полка с просьбой расставить прилагаемые точки и запятые на соответствующие им места, а если окажутся лишние, то пусть командир и для них найдет надлежащее место.

Не могу понять, почему эти точки и запятые причиняли нам столько неприятностей, так как я прекрасно помню, что учитель очень хорошо объяснял нам правила их употребления.

— Пассажирский поезд, — говорил он, — должен пройти путь от Белграда до Ниша. Понятно? Когда он пройдет этот путь, то есть когда он прибудет в Ниш, он выполнит то, что было задумано, а именно: выехать из Белграда и прибыть в Ниш. А всякая законченная мысль есть предложение. Выполнил поезд то, что было задумано, остановился и дальше не идет, а это значит, что и в конце предложения следует сказать: «Остановись, хватит!» И вот это «остановись, хватит» обозначается точкой. Следовательно, в конце предложения нужно ставить точку. Ясно? Но расстояние от Белграда до Ниша поезд не может пройти без остановок. В одном месте нужно ждать встречного, в другом паровоз набирает воду, в третьем нужно остановиться, чтобы одни пассажиры могли сойти, а другие войти, и всякий раз поезд должен стоять, где долго, а где и совсем мало, так что человек едва успевает соскочить или вскочить на подножку вагона. И поэтому на железнодорожном пути много крупных и мелких станций, так называемых остановок. Каждая большая станция, где, скажем, разъезжаются поезда, где есть ресторан, в котором пассажир может подкрепиться, — это точка с запятой. А маленькие станции,где поезда стоят только одну минуту, — это запятые. Итак, каждое длинное предложение может быть составлено из ряда коротких предложений, каждое из которых отделяется от другого точкой с запятой, так же как внутри короткого предложения может быть одна или несколько запятых, чтобы можно было передохнуть. Теперь вам все ясно?

Разумеется, мы сказали, что нам все ясно, хотя, по всей вероятности, мы ничего не поняли, ибо после объяснений учителя вели между собой такие разговоры:

— А ведь, наверное, точка в Нише должна быть больше, чем в Младеновце или Чуприи? — спрашивал Живко Янич.

— А там, где точка с запятой, успеешь поесть суп, говядину и жаркое, или времени хватит только чтоб съесть крендель? — размышлял Стева Радойчич.

— Ну хорошо, допустим, там, где поезда разъезжаются, там — точка с запятой, но ведь если у каждого поезда есть своя точка с запятой и если встречаются два поезда, то, значит, встретятся две точки и две запятые! — рассуждал Йовица Станкович.

Употребление вопросительного и восклицательного знаков учитель объяснил еще проще, но позднее на собственном жизненном опыте мы убедились, что его объяснение было неточным. По словам учителя, знак вопроса, например, можно ставить только в конце вопросительного предложения, тогда как в жизни под вопрос ставится все, что угодно: почет, любовь, патриотизм, знатность, добродетель, верность, дружба и так далее, независимо от того, стоят ли эти слова в середине или в конце предложения. Вообще в жизни знак вопроса можно ставить везде и, уверяю вас, он всегда будет на месте. Начиная с рождения и кончая смертью, всякое явление в жизни человека можно поставить под вопрос. Что же касается восклицательного знака, то он чаще всего употребляется в лозунгах, на партийных собраниях и при объяснениях в любви, поэтому значение его мы поняли очень быстро.

Что такое двоеточие, мы поняли только тогда, когда стали изучать физику, которая, как известно, состоит из разных а, б, в. В каждом законе, в каждом определении есть свои а, б, в. Выйдет учитель на кафедру, объяснит закон: так и так, так и так, а потом добавляет: «Следовательно»:

а) то-то и то-то,

б) то-то и то-то,

в) то-то и то-то.

Так мы и запомнили, что после «следовательно» нужно всегда ставить двоеточие.

Точка с запятой — это какой-то неопределенный знак: ни точка, ни запятая. Его можно поставить где угодно, и ничего от этого не изменится. Один мой приятель, некий Илья Сушич, расписываясь, ставил точку с запятой после своей фамилии, и ничего… прекрасно стояла и тут.

Многоточие — это знак, который служит для обозначения незаконченного действия. Но мы никак не могли понять, как может быть действие незаконченным: начал, так закончи. Но если бы мы спросили у учителя, то он, вероятно, объяснил бы нам это так:

— Поезд идет из Белграда в Ниш, но около Сталача происходит крушение, в результате трое убитых, одиннадцать раненых, и поезд не может продолжать свой путь. Это вот и есть незаконченное действие, и здесь нужно поставить многоточие!

А таких неожиданных случаев, как крушение поезда, в жизни очень много, и поэтому многоточие — действительно очень полезный знак. Так, например, вор залез в чужой карман, но внезапно появилась полиция — это также незаконченное действие, после которого следует многоточие. Или, скажем, возле ворот юноша объясняется в любви своей подруге, студентке, но при первом поцелуе появляется ее отец. И тут действие не закончено, и тут следует многоточие. Или заявился некий господин к молодой женщине, когда ее мужа не было дома, но только лишь молодая женщина садится на колени разнеженного любовника, как появляется ее муж. И тут действие не закончено. Такое предложение в жизни заканчивается несколькими точками, а иногда и несколькими восклицательными знаками.

Вот какие знания о знаках препинания мы получили в школе, пополнив их впоследствии в жизни.

Но для того чтобы эти знаки доставили нам как можно больше мучений, учителя не только требовали зазубривать правила их употребления, но еще и задавали на дом письменные упражнения, чтобы мы научились выражать свои мысли, пользуясь знаками препинания.

Эти стилистические упражнения часто служат для учителей развлечением. Собравшись во время перерыва в учительской, они могут от души посмеяться над ними. По форме эти упражнения напоминают любовные письма трубочистов к кухаркам, прошения, подаваемые зеленщиками в сельскую управу, донесения ночных полицейских патрулей. И учителя сербского языка, видимо, для того задают так часто эти упражнения, чтобы еще больше пополнить свои коллекции ученических глупостей. А чтобы глупости были посмешнее, чтобы можно было посмеяться над ними вволю, они обычно выбирают такие задания, которых многие из них и сами не смогли бы выполнить.

Помню, сколько горя доставило нам письменное задание: «Испеки и скажи!» Заканчивая урок, учитель сказал нам просто:

— Дети, к следующему разу приготовьте сочинение на тему: «Испеки и скажи!»

Для нас это было так же ясно, как если бы нам сказали: «Дети, к следующему разу приготовьте сочинение на тему: «Бифуркация патагонцев на материале данных об оседлости эскимосов».

Я спросил старшего брата, который к тому времени уже заканчивал школу, что такое: «Испеки и скажи», — но он мне не сумел объяснить.

— Слово, — сказал он, — может быть печеным, может быть вареным, может быть поджаренным, а может быть и тушеным.

Теперь представьте себе, на что были похожи наши сочинения. Живко Средоевич развил заданную тему всего в нескольких словах:

«Лучше всего, — писал он, — усваивается хорошо пропеченное слово, и лишь тот может считаться умным, кто говорит только хорошо пропеченными словами!»

А Сима Ягодич набрался где-то философии и написал сочинение так:

«Слово не следует произносить до тех пор, пока оно не будет хорошо пропечено. А испечь слово можно только дома и только на нагретом стуле. Так что сиди на стуле до тех пор, пока испечешь слово, и все это время учи сербскую грамматику как самый важный предмет, ибо без языка человек не может жить!»

Остоя Попович, сын сельского священника, объяснил все дело совсем просто:

«Все, что мы кладем в рот, должно быть пропечено: и пироги, и ракия5), и жареная баранина. И потому все, что выходит изо рта, тоже должно быть пропечено. А так как изо рта, кроме всего прочего, выходят и слова, то и они должны быть пропечены!»

В другой раз учитель задал нам сочинение на тему: «Познай самого себя!». Из сочинений на эту тему я помню только одно:

«Если человеку не представляется возможности познать кого-либо другого, будет неплохо, если он воспользуется свободным временем и попытается познать самого себя. Легче всего человек может познать самого себя с помощью зеркала. Если зеркало хорошее, то человек увидит свои хорошие стороны, а если зеркало плохое, то человек увидит свои плохие стороны!»

На тему «Познай самого себя!» я не смог ничего написать, и до сих пор не в состоянии что-либо сказать по этому поводу.

История

История, несомненно, полезна прежде всего потому, что на ее уроках гимназисты учатся выговаривать трудные слова, и тот, кто изломает свой язык на истории, может сравнительно легко произносить сложные определения из химии, физики и высшей математики. В самом деле, властители древнего мира носили такие труднопроизносимые имена, что нужно было обладать могуществом факира, чтобы их выговаривать. И эти имена были не только трудны, но, как мне кажется, они не были похожи на имена, достойные правителей. Ну что, скажите на милость, за король, если его зовут Успретезен, Чандрагупта или Кудурнагупта? Представьте себе воодушевление народа, приветствовавшего своего короля так: «Да здравствует его величество Успретезен Первый и ее величество Успретезеница!» Я думаю, что такие имена даже у фанатичных приверженцев монархии не могли вызвать ничего, кроме отвращения, особенно если принять во внимание, что это был не один, а целая династия Успретезенов, севшая на шею египетскому народу и управлявшая под этим страшным именем без малого двести лет.

И добро бы одна или две династии, а то ведь вся древняя история кишит такими страшными именами, что легче пройти через непроходимые американские джунгли, чем через древние века. Вы, может быть, помните того несчастного Артаксеркса, на котором столько поколений гимназистов ломало язык? До тех пор, пока мы не услышали слово «Артаксеркс», мы ломали язык на народных скороговорках: «Поп посеял боб» или «Стоит поп на копне, колпак на попе, копна под попом, поп под колпаком». Но как только мы услышали имя Артаксеркс, мы забросили все народные считалочки и начали на нем ломать язык и биться об заклад. Сядет пять-шесть человек в круг, положит каждый на банк по пуговице, и, кто выговорит слово «Артаксеркс», тот забирает выигрыш.

Разумеется, были у нас и другие способы запоминания имен, доставлявших нам столько мук.

В наше время не имели понятия ни о футболе, ни о теннисе, ни о каком-либо другом из современных видов спорта. Мы играли в мяч, в рабов и в чехарду. Про игру в мяч можно сказать, что это почти спортивная игра; в рабов мы играли с палками и почти всегда кому-нибудь разбивали голову; а третья игра — чехарда — досталась нам в наследство от турок вместе с халвой и мороженым и заключалась в том, что тот, кому выпадало водить, нагибался, а все остальные через него перепрыгивали, стараясь не задеть его ни ногами, ни какой-либо другой частью тела. Собирались мы человек пять-шесть, становились в круг и начинали считать, произнося бессмысленные слова: «игис, ипик, ушур, топидушур, сойле, манойле» — и так далее или: «ендем, дину, саракатину, саракатика, така, елем, белем, буф!» Тот, на кого падало последнее слово «буф», принимал турецкую позу, а все остальные через него перескакивали, каждый раз выкрикивая какие-нибудь непонятные слова, которые, насколько мне помнится, звучали так: «ениджайес, манджебиргебирговац, бир мамузлари, бир капаклари, бир топузлари» — и так далее. И вот однажды мы напали на счастливую мысль — использовать в чехарде те страшные исторические имена, которые нам нужно было запомнить, и вместо бессмысленных слов стали употреблять в считалочке имена властителей прошлого: Клеомброт, Киаксар, Асаргаддон, Сенахериб, Сезострис, Тахарака, Каракалла, Артаксеркс! Тот, на кого падало последнее слово «Артаксеркс», нагибался, а все остальные через него перескакивали, выкрикивая при этом имена властителей: Кудурнагупта, Чандрагупта, Ассурбанипал, Навуходоносор, Тиглатпаласар, Набопаласар, Агесилай, Аменемхет, Успретезен!

Таким образом мы сочетали приятное с полезным. Мы нашли способ заучивания имен властителей, заменили в игре старые бессмысленные слова новыми, очень благозвучными, и дали возможность этим могущественным властителям принести хоть какую-нибудь пользу.

Вывихнув таким образом языки, мы почувствовали себя способными приступить к изучению истории, которая, вообще говоря, является самым интересным из всех изучаемых в гимназии предметов.

История, как известно, делится на древнюю историю, историю средних веков и новую историю. Древнему миру предшествуют, как предисловие к истории, доисторические времена, а в конце, за новой историей, как послесловие или, может быть, как «исправление опечаток», которое обычно и помещают в конце книги, следует новейшая история. Новейшая история, начавшаяся с революции, и есть в действительности исправление типографских, или, вернее говоря, политических ошибок прошлых веков.

Если человек, избавленный от обязанности знать урок, окинет взглядом историю, то перед его глазами предстанет примерно такая картина:

Древняя история — возведение пирамид, продолжительные и красноречивые беседы, философствование, поклонение многим богам и многим женщинам.

Средние века — вера в одного бога и постоянные войны и кровопролития из-за этого единственного бога. Преклонение перед женщинами и постоянная борьба и убийства из-за них.

Новая история начинается исторической фальсификацией, а заканчивается фальсификацией истории.

Историки считают, что новая история начинается с великого события, то есть с открытия Америки. Однако, судя по всем последствиям этого события, кажется, не мы нашли Америку, а Америка — нас. Американцы стоят именно на этой точке зрения и твердят, что все разговоры об открытии Америки не что иное, как историческая фальсификация. Несколько лет назад я познакомился с одним очень симпатичным американцем, господином Марком Твеном, продавцом лимонада, которому, кроме этого, приходилось работать в красильне, брить бороды и изготовлять эссенцию для маринования огурцов. Разговор об открытии Америки зашел как раз тогда, когда Марк Твен предложил мне эту эссенцию как последнее американское достижение.

— Нет, сударь, — отвечал я ему. — Я не вижу никакой необходимости покупать эссенцию в Америке. Мы, европейцы, открыли способ маринования огурцов, и, следовательно, мы обязаны открыть и эссенцию.

— Да? — удивляется он. — Сдается мне, вы точно так же открыли и Америку?

— Да, сударь, мы, европейцы, открыли способ маринования огурцов, и мы же открыли и Америку.

— Да, да, я помню это, — любезно отвечает господин Твен. — Ах, вы знаете, как мы, американцы, были приятно удивлены, когда вы нас открыли.

— Как?! — удивился я.

— Да. Мы, знаете ли, тысячелетиями ожидали, уже теряли терпение и все спрашивали друг у друга: «Когда же эти люди захотят, наконец, нас открыть?» Помню, когда в один прекрасный день к нам прибыл Христофор Колумб, мой дед встретил его словами: «Ну, знаете, долго же вы заставили себя ждать!»

— Помилуйте, как же ваш дед мог встречать Колумба?

— Я и сам себя все время об этом спрашиваю, но, видите ли, в истории приходится считаться с теми необъяснимыми явлениями, которым историки, вероятно, когда-нибудь все же найдут объяснение.

— Значит, вы не признаете великого открытия Колумба?

— Ах, как же не признаю! Недавно один мой приятель, господин Джон Боутерс, попытался на лодке пройти из Америки в Европу, и ему это не удалось, что только возвеличивает славу Колумба.

— А каково ваше мнение относительно предприятия испанского короля Фердинанда, финансировавшего открытие Америки?

— О, я его очень ценю, тем более что в этом предприятии участвовал и американский капитал. У меня и сейчас еще есть семь акций «Общества открытия Америки», учрежденного королем Фердинандом; но могу вам сказать по секрету, у нас, в Америке, эти акции котируются очень невысоко.

— Почему?

— Вероятно, потому, что мы, американцы, недовольны открытием Америки.

— Недовольны?

— Да, поскольку мы все больше убеждаемся, что Европа нашла Америку лишь для того, чтобы было откуда получать займы, и я начинаю верить, что марсиане, учитывая наш опыт, делают все возможное, чтобы Европа их не открыла.

Я считаю, что господин Марк Твен был абсолютно прав, поэтому я и сказал, что новая история началась исторической фальсификацией, то есть открытием света, который уже существовал, а закончилась фальсификацией истории. В конце последнего периода новой истории родился один странный историк. Звали его Наполеон Бонапарт. В отличие от всех других историков он не писал историю — он ее делал. Он сметал государственные границы, свергал монархии, выдумывал новые народы и создавал новые государства. Он был гениальным фальсификатором истории, чему мы, жители Балкан, можем дать самые убедительные доказательства. Он устроил такой исторический тарарам, что весь мир испугался, как бы ему не пришло в голову изменить форму земного шара. И хотя вся деятельность Бонапарта протекала в эпоху новейшей истории, все же своим рождением он обязан предыдущему периоду.

Должен признать, что из всех периодов истории нам, гимназистам, больше всего нравились доисторические времена, так как в то время не было ни государств, ни царей, ни летоисчисления, ни письменности, чтобы записывать то, что потом пришлось бы учить. Если бы история человечества и дальше развивалась в том же направлении, то она никогда не стала бы школьным предметом. Впрочем, она и без того не стала бы школьным предметом, если бы среди людей не появилась особая секта так называемых историков, которые, как вредоносные бактерии, стали быстро размножаться. Эти люди, слепленные из любопытства и терпения, как моль, расползлись по старым книгам и полуистлевшим пергаментам; они начали переворачивать камни, лазить по крепостным стенам, бродить среди развалин, раскапывать фундаменты и могилы, и из истории, которую когда-то так приятно было слушать под звуки гуслей, стали создавать школьный предмет, день за днем растягивая его, как гармошку. В древние времена и в средние века историков было меньше, и поэтому, слава богу, не все записано, что и делает заучивание уроков по истории древних и средних веков довольно приятным занятием. Как нам, например, милы были те уроки по древней истории, которые начинались словами: «История мало знает о событиях тех времен» или так: «Вторая половина античной эпохи, исчисляемой столетиями, покрыта мраком неизвестности, так как не сохранилось почти никаких памятников».

Фраза «покрыта мраком неизвестности» была такой приятной и удобной для учащихся, что, пожалуй, и для них и для древних народов было бы лучше, если бы многие события, вошедшие в историю, были покрыты мраком неизвестности.

Но фиксирование событий новой истории зашло уже слишком далеко. Каждый учитель истории считал своим долгом что-нибудь записать, а вы только представьте себе, сколько на свете учителей истории! И дело не только в том, что записывается каждое событие во всех подробностях, но и в том, что в водоворот истории втягиваются даже те части света, которые раньше вообще не принимались во внимание. В древние времена история развивалась только на востоке, но затем она начала все больше и больше распространяться по всем континентам, пока, наконец, не охватила весь свет, дотянувшись даже до самых заброшенных уголков мира. А теперь представьте себе будущие века, когда историки начнут записывать, как его высочество наследный принц Нюканука, чтобы сесть на престол, заживо изжарил на вертеле своего отца, его величество короля Путафута, и проглотил его вместе со всем королевским правительством, или как ее величество королева Папарука отрубила голову своему семнадцатому мужу и взяла себе восемнадцатого, провозгласив его королем под именем Сисогора I. Вообразите, на что будет похожа наша история лет через пятьсот. Сколько будет томов, сколько имен, сколько дат и событий, и каких событий! Представьте тех несчастных гимназистов, которым придется учить историю через четыреста — пятьсот лет! Думая об этих грешниках, я смеюсь над их судьбой так же злорадно, как цыган в сказке о правосудии Митад-паши.

Митад-паша — губернатор города Ниша — очень сурово расправлялся с ворами и грабителями. Даже за пару цыплят он вешал вора на базарной площади, а возле повешенного приказывал положить украденный им предмет, чтобы каждому было видно, за что казнен преступник. И вот однажды привели к Митад-паше трех цыган. Один из них крал ягоды, другой — яйца, а третий — арбузы. Паша построил их в ряд, дал первому ягоду, второму — яйцо, а третьему — арбуз и приказал проглотить, не разжевывая. Первый цыган легко проглотил ягоду и залился смехом.

— Ты что смеешься? — спрашивает паша.

— Смеюсь я, о всемилостивейший паша, над тем, третьим: как же он проглотит арбуз?

Точно так же смеюсь и я, когда думаю о тех гимназистах, которым придется учить историю через четыреста — пятьсот лет. Мы проглотим ягодку, а вот как они, грешники, будут глотать арбузы?

Помимо всемирной истории мы учили еще и историю Сербии. Для нас эта история была важнее и учить ее было легче, вероятно потому, что здесь мы чувствовали себя как дома, а кроме того, нам очень нравился наш учитель.

Тогда, не знаю как теперь, учитель сербской истории по долгу службы должен был быть большим патриотом. Он выступал с надгробными речами на всех похоронах, провозглашал здравицы на всех свадьбах, зачитывал поздравительные адреса на всех концертах, но, независимо от обстоятельств, все его речи начинались обычно так: «Вот уже целых пятьсот лет сербский народ стонет под иноземным игом…» Рассказывая о победе Душана при Вельбудже или о победах других Неманичей6), он так бил себя в грудь, словно хотел вызвать нас на единоборство. А когда мы добрались до первого сербского восстания и его героев Синджелича, Раича, Зеки и Конды7), он стал так стучать кулаком по столу, что если бы вдруг появились турецкие войска, они обязательно испугались бы и разбежались. Разумеется, этот раздел истории он скорее пел, чем рассказывал. Незаметно добирался он до народных песен, которые читал так, словно на коленях у него были гусли, и так входил в свою роль, что даже с нами начинал разговаривать десетерацем:8)

Если ты герой, видавший виды,
Ты, с четвертой парты, Живко, ну-ка!
Ты скажи мне, сизый храбрый сокол,
Кем был в жизни Лазаревич Лука.

9) Живко, бывший родом из Ужицкой нахии10), не испытывал особого желания состязаться с учителем, но все же ударял смычком по сердечным струнам и отвечал тоже десетерацем:

Да, таких героев было мало,
Был каким наш Лазаревич Лука;
Вышел он из Шабацкого края,
Евросима мать, отец же Тодор,
Его — гордость рода — породили
В восемнадцатом столетье славном
Да в году-то семьдесят четвертом.

— Молодец, Живко! — восхищался учитель и, поставив ему пятерку, добавлял:

И речь красивая его мудра,
И сабля верная в бою остра.

Но то, что мог Живко, не могли мы, остальные. Так однажды, когда меня спросили о воеводе Конде, я попытался изобразить ужичанина, но мне это не удалось. Я начал так:

Жил когда-то Конда-воевода,
В малой Македонии он жил,
В Македонии вблизи Поломля,
И когда бы ни входил он в воду,
Брод всегда хороший находил.

Разумеется, учитель не был восхищен этими дивными стихами.

Стихами нам разрешалось говорить только о восстании. Все остальные уроки мы должны были учить наизусть, слово в слово, как определения из физики или геометрии. И мы вызубривали их так, что если бы нас разбудили ночью и спросили, мы ответили бы без запинки. Даже теперь, спустя столько лет, я все еще помню слово в слово некоторые мудрые изречения нашего историка. Для примера приведу некоторые из них:

— Король Милутин11) женился четыре раза, но это не единственная его историческая заслуга. Помимо женитьбы, он еще расширил границы сербского государства — и так далее.

— В настоящее время нет никакого сомнения в том, что царь Душан Всемогущий был отравлен. Тому есть очень много доказательств, одно из которых состоит в том, что он умер не своей смертью.

— Король Вукашин12) погиб в битве при Марице в тысяча триста семьдесят первом году, что привело к прекращению его влияния на государственные дела.

— Стеван Дечанский13) в молодости был ослеплен. Но с ним произошло нечто странное, так как с другими государями бывает наоборот: взойдя на престол, Стеван Дечанский сразу же прозрел.

— Стеван Первовенчанный14) умер двадцать четвертого сентября тысяча двести двадцать восьмого года. Но необходимо иметь в виду, что политическая деятельность этого царя протекала до его смерти.

Но, несмотря на то, что и предмет и учитель всем нам очень нравились, несмотря на то, что мы инстинктивно чувствовали свой гражданский долг по отношению к этому предмету, мне все же никак не удавалось поладить с ним. Наш учитель говорил: «Только тот, кто опирается на прошлое, может строить будущее». А у меня не было никакого прошлого, мне не на что было опираться, и, вероятно, поэтому я не сумел построить свое будущее. Именно из-за истории, «учительницы жизни», я остался на второй год, и произошло это при очень странных обстоятельствах. Я провалился на экзамене, заявив, что царь Урош15) умер после боя при Марице. Можете себе представить, как рвал на себе волосы учитель, который семь раз подряд читал нам стихи об Уроше и на каждом уроке на чем свет стоит проклинал Вукашина.

— Разве ты не знаешь, что Вукашин убил Уроша?

— Знаю!

— Как же он мертвый мог прийти с Марицы, где он погиб, и убить Уроша?

— Не знаю!

— Ах, не знаешь; ну, тогда поучи во время каникул, а осенью придешь сдавать экзамен.

И я действительно все лето учил историю, а когда пришел осенью на экзамен, то сказал не только о том, что Вукашин убил Уроша, но сделал и еще один шаг, заявив, что он убил Уроша дважды: один раз до, а другой раз после битвы при Марице. В своем стремлении уступить учителю я пошел еще дальше, согласившись с Пантой Сречковичем, что «и третий раз король Вукашин убил царя Уроша», но мое миролюбие не помогло, и пришлось мне еще год сидеть в том же классе.

И вот теперь возникает один интересный и чисто юридический вопрос, который я до сих пор не задавал, потому что на повестку дня не ставился вопрос о возмещении убытков, нанесенных войной.

Позднее, когда я уже окончил школу, историки доказали, что Вукашин не мог убить Уроша, так как Урош умер после битвы при Марице. А ведь именно об этом я и твердил на экзамене по истории, из-за чего и был оставлен на второй год. Теперь возникает вопрос: кто должен возместить мне триста шестьдесят пять дней, потерянных мною из-за того, что государство до последнего времени не знало своей собственной истории?

1) По реформе правописания, проведенной Караджичем, из сербского алфавита были исключены две буквы — ъ и ь

2) Тутовое дерево (сербск.)

3) «Юс» — название двух букв старославянской азбуки: юс большой — «о» носовое, и юс малый — «е» носовое

4) Тепелук — женский головной убор

5) Ракия — фруктовая водка

6) Неманичи — княжеско-королевская династия в феодальной Сербии (XII — XIV вв.), родоначальником которой был Великий жупан Стеван Неманя (ок. 1170—1196). Душан — сербский король (1331—1355)

7) Синджелич, Раич, Зека, Конда — участники Первого восстания сербского народа против турецкого владычества 1804—1813 годов

8) Десетерац (десятисложник) — традиционный размер народных песен, исполнявшихся под аккомпанемент смычковых гуслей

9) Лазаревич Лука (1774—1852) — сербский воевода, участник восстаний 1804—1815 годов

10) Нахия (турецк.) — округ

11) Милутин (Стеван Урош II Милутин) — сербский король (1282—1321)

12) Вукашин — сербский король (1366—1371), владения которого находились в Западной Македонии. Боролся за власть с Неманичами

13) Стеван (Урош III) Дечанский — сербский король (1321—1331)

14) Стеван Первовенчанный — старший сын и наследник Стевана Немани, правил с 1196 по 1228 год

15) Урош — последний король (1355—1371) из династии Неманичей; он действительно умер через два месяца после гибели Вукашина

600,#links,#footer,#content,#header,400