Вторая любовь

Первая любовь — это пожар, причины которого неизвестны даже полиции. Она вспыхивает от трения, как спички, и гаснет сама, подобно тому как догорает спирт в спиртовке.

Первая любовь — это укус комара, который не приводит к заражению крови, а только вызывает зуд.

Первая любовь — это особый вид рекрутского набора, при котором тебя лишь признают годным для несения службы в свой срок, когда ты будешь призван по-настоящему.

Первая любовь опасна только в том случае, если она последняя. Но в действительности первой любовью является вторая.

При второй любви человек чувствует себя так, словно второй год сидит в том же классе; все ему известно, а между тем нет уверенности в том, что удастся выдержать экзамен.

Вторая любовь — это опасные рецидивы неизлечимой болезни у людей, не соблюдающих диеты.

Вторая любовь — это действительная служба, обязательная для всех, кто думает поступить на государственную службу.

Но даже не принимая во внимание все эти мудрые изречения о первой и второй любви, можно сказать, что для меня первая любовь была своего рода попыткой, а вторая пришла уже по привычке. После трагедии, которой завершилась моя первая любовь, я почувствовал острое желание снова влюбиться. Я повсюду искал, в кого влюбиться, и, встретив однажды возле школы маленькую белокурую девочку, заливавшуюся горькими слезами, решил влюбиться в нее.

Обычно говорят, что плачут только чувствительные девушки и бесчувственные женщины. Я предпочел влюбиться в чувствительную девушку.

Белокурую девочку звали Марицей.

— О чем ты плачешь, Марица? — спросил я.

Она тяжело вздохнула и призналась мне:

— Учительница перед всем классом назвала меня гусыней… сказала, что я глупая гусыня… и все смеялись… и…

— Так это же пустяки! Из-за этого не стоит плакать. Что такое гусыня? Подумаешь! О, сколько раз учитель меня перед всем классом называл глупым ослом, а осел это побольше, чем гусыня, — и ничего! Так что не стоит плакать. И твою учительницу, когда она была маленькой, тоже глупой гусыней называли, — а, видишь, она теперь сама учительница.

Кажется, мои утешения благотворно подействовали на душу белокурой девочки. Она успокоилась, подняла свои заплаканные глаза и с такой надеждой посмотрела на меня, что я счел своим долгом продолжать ее утешать.

— И вот еще что… гусыня… — начал я, подыскивая, что бы еще сказать. — Гусыня, здесь ведь нет ничего страшного, это не оскорбление. Вот я, например… я люблю гусятину.

Она многозначительно посмотрела на меня, вероятно пытаясь определить, являются ли мои слова признанием в любви, или нет.

— Да, я люблю гусятину, — продолжал я, также надеясь, что мне удастся использовать этот разговор для объяснения в любви. — Особенно я люблю ножку.

— Какую ножку? — удивленно спросила белокурая девочка.

— Обыкновенную ножку. Когда мама жарит гуся с рисом, я всегда прошу ножку.

На другой день я опять встретил белокурую девочку, и с тех пор мы стали встречаться почти каждый день. Мы любили друг друга и без объяснений в любви. Мою попытку утешить ее, с которой началось наше знакомство, она сочла объяснением в любви. То же самое случается и со вдовами, которые очень часто слова утешения принимают за объяснение в любви. А у белокурой девочки уже появилась вдовья сентиментальность, поскольку, как она сама мне потом призналась, до меня она любила одного гимназиста из первого класса.

Хотя мы встречались каждый день после уроков и я провожал ее домой, мы все же почувствовали, что нам необходимо тайное свидание. Любовная дрожь и нега овладевают влюбленными только в том случае, если они остаются наедине. Мы договорились встретиться в четверг после полудня на старом кладбище. Влюбленной чувствительной белокурой гимназистке и влюбленному гимназисту, обожавшему гусиную ножку, кладбище показалось самым подходящим местом встречи.

Встретились мы и разговаривали, разговаривали долго и много. Говорили об экзаменах, о том, какая строгая ее учительница; затем она сообщила мне, что ее мать приготовила сегодня на обед фаршированную тыкву, а я похвалился, что вчера у нас на ужин были макароны с сыром. Поговорили еще о чем-то и расстались.

Свидание нам, как видите, было совсем ни к чему, так как при подобных встречах полагается говорить о любви, а мы говорили о том, о чем могли бы поговорить и на улице, возвращаясь домой из школы.

Трудность заключалась в том, что ни я, ни она не знали любовных слов. Несколько дней подряд я ломал голову, стараясь придумать, как бы научиться каким-нибудь любовным словам, и наконец вспомнил, что у моей тетки есть книга, которую она читала каждый вечер, вздыхая и всхлипывая, а затем прятала под подушку. В этой книге должны быть любовные слова, ведь старые девы плачут, только когда читают про любовь.

И вот однажды в полдень я украл эту драгоценную книгу, забрался в сарай и начал судорожно перелистывать ее. Особое внимание я обращал на страницы, увлажненные тетушкиными слезами, и на одной из таких страниц я действительно нашел множество любовных слов; и даже больше того, говорили их друг другу двое влюбленных, которые встретились на кладбище. Разговор этот, происходивший в книге между доном Родриго Мондегой и Хуаной, сиротой, падчерицей могильщика, выглядел примерно так:

Дон Родриго. Девушка, я клянусь тебе перед этими безмолвными свидетелями, что моя любовь так же искренна и глубока, как печаль, витающая над этим полем смерти.

Хуана. Ах, если бы я смела поверить этим словам.

Дон Родриго. Мои слова — это крик души благородного рыцаря, для которого слово — святыня, а клятва равносильна вере.

Хуана. Для меня столько счастья в твоей любви, что не хватает смелости отдаться этому счастью.

Дон Родриго. Ну скажи хотя бы, что чувствует твоя душа…

Хуана. Люблю тебя!

Дон Родриго. Ах, дорогая моя Хуана!

Хуана. Любимый мой Родриго!

Все эти слова были написаны как будто специально для нас. Я аккуратно переписал их в двух экземплярах, а книгу положил обратно под подушку. Затем один экземпляр я дал Марице, а другой оставил себе с тем, чтобы к четвергу выучить весь диалог наизусть и на кладбище тоже говорить о любви.

В следующий четверг, когда мы встретились, я прежде всего спросил ее:

— Ну как, выучила?

— Да!

— Давай я тебя проверю!

Она знала все прекрасно от слова до слова. Тогда я дал ей свой листок, чтобы она меня проверила, и хотя по привычке, приобретенной в школе, я немного заикался, все-таки прочел довольно складно. И вот после того, как мы убедились, что все идет гладко, мы начали говорить друг другу любовные речи, точь-в-точь как дон Родриго Мондега и Хуана, сирота, падчерица могильщика.

Все шло замечательно, как у настоящих влюбленных. Она с особой нежностью выговаривала: «Люблю тебя!», и я не заикался, когда отвечал ей: «Ах, дорогая моя Хуана!» И мне и ей это понравилось, и мы решили продолжать в том же духе.

Сразу же после свидания я переписал из той же книги другое место, которое было еще лучше, и отдал один экземпляр Марице, чтобы она выучила свою роль к следующему четвергу.

Эх, какой бы это был счастливый четверг, но… я не пришел на кладбище, где белокурая гимназистка ждала меня больше часа. Я не смог выучить любовный урок и поступил точно так же, как поступил бы в подобном случае и в школе, то есть не пришел. Лучше уж получить прогул, чем единицу, думал я, не подозревая, что самое опасное в любви — это отсутствие одного из влюбленных.

Но иначе не могло и быть, так как в нашу любовь вторглись уроки, а они могут уничтожить даже ту любовь, которая заканчивается браком, а что уж тут говорить о моей любви, когда известно, что к урокам я питал такое же отвращение, как к хинину, и глотал их только из-под палки, как, впрочем, и хинин.

И все же мне очень жаль, что я не пришел на кладбище, так как в этом втором уроке, который мы должны были рассказать друг другу во время свидания, было еще больше нежных любовных слов. Дон Родриго заканчивал свой монолог так: «Прильни же, прильни, возлюбленная моя Хуана, к груди моей. Пусть наши уста сольются в сладком поцелуе, и пусть в этом первом поцелуе сольются воедино наши души!» И после этого за одним из надгробных памятников они долго обнимались и целовались. Эта часть урока была для меня особенно приятной, но там же было и совершенно убийственное место, которое я никак не мог выучить. Дон Родриго, чтобы уверить Хуану в своей любви, приводит ее на могилу своего деда и произносит там такую клятву:

«Клянусь тебе именем дон Алгуацила из Ла Фуэнте, который ведет свой род от знаменитого кастильца дона Гиацинта Нунеца де Коркуэлы, который собственноручно отсек мечом голову Мухамед-абу-Сахибу Барбароссе, внук которого, дон Пелажио из Мондонеда, с испанцами из Кастилии осадил Гренаду и прогнал за Гибралтар Абу-Абдалу Боабдила!»

Можете себе представить, каково мне было учить такой урок, если над одним-единственным словом «Артаксеркс» я ломал язык шесть месяцев, а из-за египетского фараона Успретезена три раза получал двойку.

Разумеется, после того как я не явился на свидание, я стал избегать встречи с белокурой гимназисткой, а когда однажды все-таки решился показаться ей на глаза, было уже поздно. Белокурая гимназистка влюбилась в другого.

От третьей до последней, двенадцатой, любви

Любовь — это разновидность пьянства. Только после того, как человек выпьет первые два стакана, у него появляются аппетит и жажда, и он начинает опрокидывать стакан за стаканом. Примерно так же было и со мной. И, смею вас уверить, я стал настоящим алкоголиком. Еще не отрезвев от прошлой любви, я уже хватался за стакан, который стоял передо мной.

Быть может, этим подтверждается моя догадка, что любовь — это такая же привычка, как, например, куренье. Есть люди, которые не курят, а много и таких, которые без курения жить не могут. Одни курят в меру, а другие папиросу изо рта не выпускают. Одни часто меняют табак и поэтому их мучает сильный кашель, а другие, как только заметят, что курение вредно действует на организм, сразу же бросают, чтобы вернуть утраченный аппетит. Я принадлежал к числу заядлых курильщиков, которые с удовольствием меняют табак и, не успев докурить одну папиросу, сразу же закуривают другую.

Свои молодые годы я до краев наполнял любовью, пока не случилось то, о чем в народе говорят: «Повадился кувшин по воду ходить, тут ему и голову сложить».

Моя третья любовь уже таила в себе некоторые вполне реальные желания, ничуть не похожие на поглощение спичек и зазубривание испанских имен. Влюбился я в нашу служанку, в которой, если верить весам, было не менее восьмидесяти килограммов и которая всей своей тяжестью навалилась на мое сердце.

Эта любовь вспыхнула во мне как воспоминание раннего детства, когда я на руках тогдашней нашей служанки на практике постигал азбуку любви. Влияние первых впечатлений было настолько сильным, что, объясняясь Фанни в любви, я чуть было не сказал: «Ах, душа моя! Разве я могу сейчас думать о шницеле? Но уж если оставишь, то оставь и салату немножко. Все мои мысли о тебе, только о тебе. Я только и жду той минуты, когда смогу прижать тебя к своей груди. Не беда, что мясо остынет!»

До сих пор я помню свое неопубликованное стихотворение, относящееся к тому времени:

Я люблю тебя, Фанни,
Хоть ты толстая станом.
«Да, тут есть что любить мне», —
Я твержу неустанно.
На моем бедном сердце
Ты как груз полновесный,
Меня любишь ли, Фанни?
Ты признайся мне честно.

Но и эту мою возвышенную, идеальную любовь разрушила чужая интрига, что, впрочем, случается довольно часто. Как только родители заметили, что я слишком часто без дела слоняюсь по кухне, они уволили Фанни. За неимением объекта, моя любовь была обречена на угасание.

Моя четвертая любовь училась в женской гимназии. У нее были черные, жгучие глаза и озорная улыбка. Наша любовь была разновидностью любви на расстоянии. За все время мы не сказали друг другу ни слова, но зато после первых многозначительных взглядов стали переписываться. Положительная сторона такой любви состояла в том, что, занимаясь перепиской, я тренировался в изложении мыслей с гораздо большей охотой, чем при выполнении домашних заданий «Испеки и скажи!» или «Познай самого себя!» При этом я не только учился излагать свои мысли, но и практиковался в употреблении всех знаков препинания. Я употреблял их все сразу, не жадничал, и ни один из них не мог бы пожаловаться на то, что я употреблял его реже, чем другие. Одно из моих любовных писем выглядело примерно так:

«Дорогая!!! Я, тебя люблю?.. всей душой и; вceм «сердцем», моим?! Я прошу тебя, — чтобы ты, на это письмо! ответила как можно быстрее? Любящий тебя, эх; до Гроба?»

Ее письма были без всяких признаков пунктуации, и я сразу понял, что она слаба в грамматике.

Но и эта любовь не кончилась, а просто угасла. В один прекрасный день она вдруг перестала отвечать на мои письма, а потом настал день, когда и я перестал ей писать. Так незаметно, без слез и без вздохов, мы забыли друг друга.

Моя пятая любовь — это глава из неоконченного сентиментального романа. Я влюбился в одну даму, которая была на двадцать лет старше меня. У нее были такие аппетитные ямочки на щеках, такие мелкие белые зубы и такие сочные губы, что я трепетал всем телом, когда она проходила мимо.

Я не смел открыть ей свою душу, боясь, что она будет смеяться надо мной, а отчасти опасаясь и ее мужа, не внушавшего мне ничего, кроме отвращения. Он казался мне хищным зверем, терзающим в своих лапах молодую лань перед тем, как удушить ее. Себя же я воображал святым Георгием на белом коне, спасающим девицу. В то время я не мог еще знать, что особенное наслаждение бедные девицы испытывают именно в лапах диких зверей.

Пятая моя любовь навсегда осталась тайной, и я не рассказывал о ней никому, кроме своей подушки. Оставаясь наедине с ней, я обнимал ее, целовал и говорил ей самые нежные слова, адресованные прекрасной обладательнице сочных губ и аппетитных ямочек.

В шестой любви дело, наконец, дошло до поцелуя. Это был мой первый поцелуй. А первый поцелуй — это тоже своего рода табель, свидетельствующий о переходе в следующий класс, где изучается высшая математика любви со всеми известными и неизвестными величинами.

Пока я не попробовал, я считал, что первый поцелуй лишь несколько более сладкая конфета, но стоило мне прикоснуться губами к чужим губам, как я сразу же в корне изменил свое мнение. Первый поцелуй показался мне бокалом искрящегося шампанского, от которого на губах остается какая-то сладость, в крови вспыхивает безумный огонь, глаза мутнеют и голова идет кругом. И, удивительное дело, стоило мне только отделить свои губы от чужих, как я сразу почувствовал, что обладаю опытом, который в любви так же необходим, как и во всех других проявлениях жизни.

Но опыт всегда приносит разочарование. Так было и с этой моей любовью. Впрочем, разочарование — это самый естественный и обязательный финал всякой любви.

Как ни странно, но я ничего не помню о своей седьмой любви. Знаю, что любил, знаю что она меня любила, помню, что мы клялись и на том свете любить друг друга, а все же не могу вспомнить, кто была она.

Как-то раз я встретил очень красивую женщину, которая, взглянув на меня, ласково улыбнулась. И вдруг мне показалось, что это она, моя забытая любовь. Собрав всю свою смелость, я решил заговорить с ней:

— Сударыня, не можете ли вы вспомнить, был ли я когда-нибудь в вас влюблен?

— А откуда же я могу знать?

— А вы должны были бы знать, потому что я сам вам об этом говорил.

— Вы мне никогда этого не говорили.

— Жаль!

В другой раз я даже начал уверять одну даму, что именно она любила меня, хотя она, может быть, и не помнит этого. Но она очень уверенно ответила:

— Простите, сударь, но у меня есть точный список всех, кого я любила до замужества. Вас в этом списке нет!

Словом, несмотря на все мои старания, я так до сих пор ничего не знаю о своей седьмой любви.

Моя восьмая любовь с начала и до конца была изготовлена по общеизвестному любовному рецепту. У нее были пышные светлые волосы и блестящие черные глаза. Она любила меня всей душой и даже потребовала, чтобы я поклялся ей в верности, и сама поклялась мне в том же. Но в один прекрасный день, вскоре после нашей клятвы, влюбилась в другого.

Моя девятая любовь была похожа на хорошо известную песню из сборника Вука Караджича, а еще вернее — на подогретый борщ. У нее были пышные черные волосы и ласковые голубые глаза. Я любил ее всей душой и даже потребовал, чтобы она поклялась мне в верности, и сам поклялся ей в том же, но в один прекрасный день, вскоре после нашей клятвы, влюбился в другую.

Моя десятая любовь — это веселая трагедия, о которой и вам небезынтересно будет узнать.

Вначале я познакомился с ее мужем. Он пригласил меня в свой дом и сам представил своей жене, разбитной маленькой дамочке, которая глазами говорила больше, чем языком. С первого же взгляда я влюбился в нее и чувствовал себя счастливым, когда ее муж приглашал меня в гости. Мне казалось, что и она мне симпатизирует. Во всяком случае, как только мы оставались вдвоем, она становилась намного любезнее со мной, чем в присутствии мужа. Но и муж не уступал ей в любезности. Напротив, он проникся ко мне каким-то особенным доверием, и я считал его самым искренним своим другом.

Однажды мы очень долго бродили по заброшенным аллеям парка, и между нами произошел весьма любопытный разговор.

— Насколько я мог заметить, вам нравится моя жена? — произнес он спокойным и бесстрастным тоном.

Я, ужасно смутившись, почувствовал, что уши мои стали краснее архимандритского пояса.

— Я… это… — начал я, заикаясь, — да, ваша жена очень любезна… я ее очень уважаю.

— Да бросьте, пожалуйста, зачем это кривляние? Мы с вами достаточно хорошо знаем друг друга, чтобы говорить откровенно. В ваши годы молодых женщин не уважают, а любят. Разве не так?

— Но… это… как это… если вы сомневаетесь…

— Да я не сомневаюсь, чудак вы, абсолютно не сомневаюсь. Я просто уверен в том, что вы влюблены в мою жену. Но не беспокойтесь. Я вам прямо скажу, я не сержусь… Совсем не сержусь… Нисколько!..

— ???!!!

Его слова поразили меня. Разинув рот, я смотрел на него, всем своим видом выражая вопросительный и восклицательный знаки вместе.

— Вам трудно меня понять, — продолжал он. — Вам, разумеется, кажется странным, что я, муж, но…

В эту минуту страшная мысль пришла мне в голову: а что, если он нарочно завел меня в этот пустынный уголок, чтоб вызвать на откровенность, а потом всадить мне в грудь весь заряд своего револьвера; и я всеми силами начал защищаться.

— Но, сударь, я вовсе не питаю к вашей жене подобных чувств. Я действительно только уважаю ее.

Очевидно он понял причину моего испуга и поспешил успокоить меня:

— Поверьте, я не имею никаких злых намерений по отношению к вам. Боже сохрани! Выслушайте меня и вы поймете.

И он заговорил задушевным дружеским тоном:

— Видите ли, мой молодой друг, между мной и моей женой установились отвратительные отношения. Больше того, мы стоим на пороге бракоразводного процесса.

— Вы?! — удивился я.

— А вы не верите?

— Да этого не может быть!

— Все может быть, мой друг. Пусть вас не смущает то, что я и моя жена так внимательны друг к другу. Мы, видите ли, расстаемся по взаимному соглашению. Она не хочет больше видеть меня, а я не хочу видеть ее. Почему так, не спрашивайте. Но согласитесь, для вас такая ситуация более чем удобна. Если вы добьетесь взаимности, то в один прекрасный день моя жена станет свободной и поступит в ваше полное распоряжение. Однако для того, чтобы это произошло, необходимо объединить наши усилия. Мы должны по-дружески помочь друг другу.

— Помочь друг другу?

— Да, да! Со своей стороны я сделаю все, чтобы вам помочь, но и вы должны оказать мне небольшую услугу.

Я все еще с удивлением смотрел на этого странного мужа, который между тем продолжал:

— Для того, чтобы я выиграл бракоразводный процесс, мне необходимы доказательства, которых у меня нет, но этим доказательством могли бы стать вы!

— Я… Каким образом?..

— Да очень просто. Мне нужны доказательства аморального поведения моей жены…

— Но…

— Не перебивайте меня. Моральна она или аморальна — мне совершенно безразлично. Но мне необходимо доказательство, и вы, если бы только захотели, могли бы в этом помочь.

— Не понимаю!

— Сейчас поймете. Вы, разумеется, уже объяснились ей в любви?

— Но…

— Слушайте, если вы еще не успели этого сделать, вам следует поторопиться. Я создам вам условия, но и вы не зевайте, мой друг. Если же она начнет отнекиваться и смущаться, вы не уступайте, действуйте смелее. Девяносто процентов женщин смущаются в таких случаях просто потому, что так уж заведено. Итак, действуйте смело и настойчиво. Объяснитесь и не останавливайтесь. Самое страшное для женщины, если мужчина останавливается на полпути. Действуйте смелее, добивайтесь свидания и обязательно тайного. Она, конечно, еще больше смутится и скажет вам: «Ах, это слишком много. Нет, нет!» Но вы не обращайте внимания. Это только фраза, которую женщины произносят с той же искренностью, с какой клянется торговец, говоря вам: «Поверьте, мне самому этот товар обошелся не дешево». Одним словом, если вы человек настойчивый, вы своего добьетесь, и она согласится на свидание. Единственной помехой буду я. Но уж мы-то с вами всегда сумеем договориться, и я, скажем, куда-нибудь уеду.

Со все возрастающим удивлением я слушал этого странного мужа.

— Теперь начинается самое главное. Вы приходите на свидание, а я, как вы уже догадываетесь, никуда не уеду. Я прихвачу с собой двух граждан — свидетелей — и ворвусь в дом именно тогда, когда вы нас меньше всего ожидаете. Вот если бы в этот момент вам удалось быть без брюк — это было бы как раз то, что мне нужно. Жена моя, разумеется, вскрикнет и упадет в обморок, а я брошусь на вас, свалю вас на пол и начну топтать ногами, потом разобью вам нос и выдеру из вашей головы столько волос, сколько может выдрать честный муж, находясь в состоянии невменяемости. Потом я заберу ваши брюки в качестве вещественного доказательства, а вас в кальсонах выдворю на улицу. Все это, разумеется в присутствии двух свидетелей. Теперь вам все понятно?

— Но послушайте…

— Ах, да! Вас смущает то, что мне придется вас поколотить. Но тут уж ничего не поделаешь: любовь требует жертв. В средние века рыцари на смерть шли, чтобы доказать даме сердца свою любовь. А почему бы и вам не стать таким рыцарем и не дать себя поколотить?

— Но, посудите сами, как я буду выглядеть в глазах вашей жены?

— Без брюк вы выглядели бы прекрасно. Затем, когда я стал бы вас бить, вы, конечно, вызвали бы у нее жалость, а жалость, как известно, очень часто является источником самой глубокой любви.

— Но ведь вы отводите мне весьма незавидную роль…

— Ах, дорогой, скажите мне, вы в математике разбираетесь?

— Плохо!

— Оно и видно. Здесь же совершенно точный расчет. Допустим, моя жена, как морально чистая, непорочная и честная женщина, выиграет процесс. А ведь она молода и хороша собой. Вы знаете, что тогда будет? Да за нее сразу все ухватятся и уведут ее у вас из-под носа. А вот если вы мне поможете, будет совсем другое дело. Моя жена проиграет процесс, как безнравственная, скомпрометировавшая себя женщина, и что же ей тогда останется? Останетесь вы, понимаете ли, вы!

В словах этого человека была железная логика, жаль только, что она покоилась на кулаках.

Прощаясь, он пригласил меня зайти к ним после полудня. Но когда я пришел, хозяина не оказалось дома. Очевидно, он решил, что мы уже заключили договор, и делал все от него зависящее, чтобы создать условия для моих первых шагов.

Я же принял совсем другое решение: такую женщину нельзя обманывать. Я попросту решил рассказать ей о своем разговоре с ее мужем.

— Я хотел бы объясниться с вами откровенно. Я хочу сказать вам многое, очень многое,— возбужденно начал я.

— Вот как?

— Да… — пробормотал я, не зная, с чего начать. — Видите ли… вы знаете… это… как я вас уважаю.

— Благодарю вас.

— Но чувство, которое я называю уважением, в нашем возрасте называют иначе.

— Да неужели? Вот не знала! А нельзя ли узнать, как оно называется? — спросила она, и глаза ее засмеялись.

Несколько секунд я молчал, а затем, собравшись с духом, выпалил:

— Это чувство называется любовью!

— Так, так, — спокойно сказала она. — Вообще говоря, я ожидала этого.

— Ожидали? — испуганно пробормотал я, полагая, что ее муж опередил меня.

— Да, я поняла это по вашим глазам, по вашему поведению, по всему…

— Но?..

— Но вы хотели бы узнать мой ответ?

— Да, — еле слышно прошептал я.

— Вы очень нетерпеливы. Я отвечу вам только тогда, когда вы на деле докажете мне свою преданность.

— О! Если бы вы дали мне возможность доказать ее!

— Разумеется, я дам вам такую возможность, и очень скоро, — сказала она и, немного помолчав, продолжала: — Видите ли, дорогой друг, в настоящее время между мной и моим мужем установились отвратительные отношения. Больше того, мы стоим на пороге бракоразводного процесса. Я знаю, для вас это несколько неожиданно, поскольку я и мой муж так внимательны друг к другу. Мы расстаемся по взаимному соглашению. Он не хочет больше видеть меня, а я не хочу видеть его. Почему так, не спрашивайте. Но если чувства, которые вы мне сейчас открыли, действительно искренни, то, я думаю, такая ситуация вас более чем устраивает. Только вы должны помочь мне в моей борьбе против мужа.

— О?

— Вы могли бы оказать мне неоценимую услугу. Мне необходимо иметь как можно больше доказательств моего благопристойного поведения. У меня, разумеется, есть доказательства, но мне нужны неопровержимые факты, так как мой муж сделает все для того, чтобы меня опорочить…

— Именно об этом я и хотел вас предупредить…

— Итак, вот вам мой план. Я назначу вам день и час свидания, а сама спрячу в соседней комнате двух свидетелей. Разумеется, они не будут ничего знать о нашем уговоре. Вы смело и громко заявите мне о своей любви, а я начну вас урезонивать, скажу вам, что я уже замужем, что я честная женщина. Но вы не обращайте на это внимания и попытайтесь меня поцеловать. Тогда я подниму ужасный крик. Те двое, надеюсь, поспешат мне на помощь. А как только они появятся в дверях, я дам вам звонкую пощечину, начну рвать ваши волосы, ногтями исцарапаю вам лицо, а потом попрошу тех двоих граждан хорошенько проучить вас и выбросить на улицу.

Вы представляете, каково было мое положение? И надо же мне было встретить такую кровожадную парочку! Да и потом, с какой стати я должен был подставлять свою спину для урегулирования их отношений? Ведь вы же видите, кого бы я ни поддержал, мужа или жену, мне все равно не избежать зуботычин и подзатыльников. Вся разница только в том, что в одном случае я был бы избит в брюках, а в другом без брюк.

После долгих размышлений, я решил, что бегство будет самым лучшим выходом и из этой любви, и из создавшегося положения. Так я и сделал.

Спустя несколько месяцев я встретился с ними на улице. Молодая чета, чья тяжба должна была разбираться церковным судом, шла под руку, а рядом с ними шагал молодой господин.

— Куда ж это вы пропали? — в один голос закричали и муж и жена, как будто каждый хотел сказать: «Что это вы ускользнули, когда мы все так хорошо устроили!»

Я кое-как извинился и с искренним сожалением посмотрел на несчастного юнца, которого, конечно, они решили использовать в качестве доказательства вместо меня.

После столь бурной любви моя двенадцатая любовь была очень тихая и, я бы сказал, даже набожная. Она действительно напоминала икону. У нее было вытянутое бледное лицо, без единой морщинки лоб, длинные черные волосы, расчесанные на прямой пробор, крошечные алые губки и добрые глаза под длинными ресницами.

Словом, она была живым воплощением необычайной кротости, скромности и стыдливости. Когда я признался ей в любви, она сначала опустила глаза, потом покраснела, зажмурилась и долго-долго молчала. Наконец она подняла голову и проговорила:

— То, что вы сейчас сказали мне, вы никогда больше не будете говорить!

А когда я пожал ей руку, она опять сначала опустила глаза, потом покраснела, зажмурилась и долго-долго молчала. Наконец, она подняла голову и проговорила:

— То, что вы сейчас сделали, вы никогда больше не будете делать!

— Хорошо, ну а как же в таком случае я смогу выразить вам свою любовь?

— С меня достаточно того, что я вас вижу, и я прошу вас довольствоваться тем же.

Так вся наша любовь и состояла в молчаливом разглядывании друг друга. Я смотрел на нее, а она смотрела на меня. Но настал такой день, когда я не увидел ее, а она не увидела меня. Так мы друг друга больше и не видели.

Одним словом, моя двенадцатая любовь была чем-то вроде диеты или поста, который давно уже был необходим для моего желудка, испорченного обилием любовной пищи. С христианским смирением я выдержал этот пост. Необходимо было диетой укрепить желудок, чтобы суметь переварить тринадцатую любовь.

Q. B. F. F. F. S.

«Q. b. f. f. f. s.» пишут обычно в верхнем углу докторского диплома (Quod bonum, faustum, felix fortunatumque sit!), что в вольном переводе означает: «В добрый час!» или «Но слава богу, что только раз!» Кажется, так восклицают и университет, когда он прощается со студентами, надоевшими ему своим учением, и студенты, когда они прощаются с университетом, надоевшим им своими мучениями. На дипломе, который я получил после окончания университета, не было вышеупомянутых букв, но, увидев сей документ в своих руках, я от всего сердца воскликнул: «Q. b. f. f. f. s.!!»

В верхнем углу моего диплома, пожалуй, следовало бы написать слова, принадлежащие нашему преподавателю уголовного права: «Многие достойные наказания дела в известном месте и при известных обстоятельствах не подлежат наказанию, поскольку общество уже легализовало их с помощью предрассудков, заблуждений, обычаев, привычек, а иногда и с помощью закона».

Читатели, вероятно, не будут возражать, если я перейду прямо к тому времени, когда мне вручили диплом об окончании университета, ибо если бы я вздумал писать обо всех предметах, изучаемых в университете, как это делал в предыдущих главах о средней школе, то эта книга превратилась бы в своеобразную энциклопедию, в которой о каждой науке говорилось бы ровно столько, сколько необходимо для того, чтобы ничего не знать. И кто знает, не подверг ли бы я себя и своих читателей еще большей опасности, если бы стал говорить о каждом предмете в отдельности. Это могло бы вызвать полемику между профессорами, а всем известно, как бесконечны и скучны такие споры. Помню редактора газеты, разрешившего одному профессору написать «пару слов» об учебнике другого. Он даже не представлял себе, какая змея ужалила его в тот момент, ибо раз он допустил нападение, то вынужден был напечатать и ответ, а затем ответ на ответ, ответ по поводу ответа на ответ и так далее, до бесконечности. Оба профессора захватили у бедного редактора половину газеты и на протяжении нескольких лет изо дня в день ругали друг друга. Читатели стали открыто выражать свое недовольство, подписчики отказывались от газеты, а редактор в отчаянии рвал на себе волосы. Наконец, чтобы спастись от этой напасти, он закрыл газету и переселился в какой-то провинциальный городишко, где не было профессоров, но перед тем, как сделать это, получил гарантию от министра просвещения в том, что в городишке в ближайшем будущем не откроют гимназию.

Один американский редактор оказался еще более практичным. Ограждая себя от подобных случайностей, он под заглавием своей газеты печатал такой подзаголовок: «Газета публикует все, кроме профессорских дискуссий».

Чтобы избежать возможной полемики, я лучше перескочу университет, как перескочил его в жизни, в один прекрасный день оказавшись с дипломом за воротами университета. Покидая канцелярию ректора, где мне вручили диплом, и спускаясь по ступенькам лестницы, я думал: «Теперь передо мной открыты все пути. Мне принадлежит весь мир. В моих руках ключ, который открывает любые двери. В моих руках волшебная лампа Алладина, перед которой расступаются горы; мне стоит лишь захотеть, и диплом поведет меня всюду, куда захочу». Но, очутившись на улице, за воротами университета, я никак не мог решить, идти мне вправо или влево?

Развернув еще раз диплом, я перечитал его здесь, на улице, и только тогда понял, что он не дает мне ничего, кроме возможности стать чиновником или приобрести свободную профессию, стать адвокатом, журналистом или артистом.

Чиновник?

Поистине заманчивое призвание. От тебя требуют, чтобы ты не думал, и за это платят соответствующее жалованье. Достаточно уметь сгибать бумагу и гнуть спину, иметь высокое мнение о своем начальнике и ни во что не ставить его предшественника, заискивать перед вышестоящими и издеваться над подчиненными, натренировать уши, чтобы они не все слышали, а глаза, чтобы они не все видели, уметь, когда нужно, отыскать в черном кое-что белое и в белом кое-что черное, уметь читать между строк, смотреть сквозь пальцы, держать язык за зубами, смеяться, если тебя унизили, благодарить, если обругали, и быть по гроб обязанным, если наградили. И если ты всем этим овладеешь и все переживешь, то проживешь сто лет и обязательно дождешься полной пенсии.

Адвокат?

Поистине заманчивое призвание. Теоретически ты должен защищать невиновного и обвинять виноватого, а на практике — защищать виноватого и обвинять невиновного, ибо, если поступали бы так, как предписывает теория, адвокаты были бы не нужны. Невиновного, если он не виноват, и защищать не надо, а виноватого, если он виноват, закон может осудить и без адвоката. Поэтому лучше не иметь дела ни с невиновными, ни с виновными, тем более, что очень трудно определить, кто прав и кто виноват, а заниматься лишь продажей советов. У адвокатов счастливое преимущество: только они дают советы за деньги, тогда как все остальные — родители, учителя, профессора и друзья дома — дают их бесплатно. И что самое главное, если ты приходишь к адвокату как покупатель, то ты не можешь пощупать совет и сказать: «А нет ли у вас в запасе более качественного товара?» Не можешь вернуть совет, говоря при этом: «Послушайте, сударь, ваш совет прокис и покрылся плесенью». Нет, на это ты не имеешь никакого права, нравится тебе совет или не нравится.

И вы только представьте себе, какая была бы злая ирония судьбы, если бы я, никогда не слушавший ничьих советов, вдруг стал бы торговать ими.

Журналист?

Поистине заманчивое призвание. Слова, которые у нас так дешевы, что их даже не пытаются экономить, швыряют на ветер, разбрасывают, раскидывают, ты превращаешь в один из видов товара и продаешь по высокой цене. Ты можешь совсем ничего не знать и все же прослывешь человеком, который все знает; тебе не нужно быть умнее тех, кто все время молчит, и все же ты будешь говорить от их имени.

А сколько магической силы в этом призвании! Только притронешься к чужой тайне, и она сразу перестает быть тайной. Только притронешься к чьей-нибудь хорошей репутации, и она сразу перестает быть хорошей. Только заденешь чье-нибудь спокойствие, и тот, кого ты задел, теряет покой. Ты будешь превращать воду в вино, а вино в воду, черное замазывать белым, а белое — черным, мертвых Лазарей вытаскивать из могил, а живых загонять в нее. Ты сможешь отмыть без мыла, побрить без бритвы и зарезать без ножа…

Артист?

Поистине заманчивое призвание. Призвание возвышенное, далекое от всего обыденного и будничного — за исключением театрального кассира. Призвание, воочию убеждающее в том, что открыто произносить великие слова правды и любви, говорить обо всем подлинно прекрасном и возвышенном можно лишь тогда, когда эти слова покрыты и окружены ложью. Храмы, дворцы, города и леса на размалеванном полотне, бумажные короны, позолоченные одежды, деревянные шпаги, притворные вздохи и лживые слезы, ложные страсти и фальшивые радости — все это предназначено лишь для того, чтобы можно было произнести те великие, вечные слова. Где счастливое детство, когда перевернутое корыто служило троном, на котором сидел царь в потертых штанах, в изорванном на локтях пальтишке и в шапке с гусиным пером? И все же детское воображение видело на его плечах горностаевую мантию, а на голове корону, верило, что на корыте сидит помазанник божий, и со страхом и почтением шептало: «Ваше величество!» Взрослые называют это детской наивностью, но сколько фальшивой наивности и ложной мишуры требуется, чтобы показать то, что дети создают игрой воображения.

И, вероятно, потому, что каждое великое слово правды артисты преподносят в пестром орнаменте лжи, их назвали священными служителями Талии. Когда я впервые, еще ребенком, услышал, что артистов называют священнослужителями, я представил себе это так: тот, кто играет любовников, должно быть, архимандрит, тот, кто играет роль пройдохи и интригана, должно быть, окружной протоиерей, тот, кто исполняет комические роли, должно быть, председатель консистории, а тот, кто подвизается в роли королевича Марко и размахивает палицей, должно быть, дьякон, так как и наш дьякон во время службы так размахивает кадилом, словно в руках у него палица. Позднее я понял и согласился, что артисты действительно священнослужители, только у них нет церковных приходов, чинов и красных поясов, потому что этот пояс все равно бы не удержался на тощем животе.

В призвании артиста особенно приятно то, что он может выполнять свой долг и служить обществу, надев на себя маску. То же самое, конечно, в жизни делают и все остальные, а разница между ними и артистом заключается лишь в том, что артист надевает на себя маску, соответствующую его роли: на эгоизм он надевает маску эгоизма, на злобу — маску злобы, на подлость — маску подлости, а в жизни происходит иначе: там роль играют одну, а маску надевают другую. Политический делец, например, на свой эгоизм напяливает маску патриотизма, насильник пытается предстать в образе борца за правду, богач прикрывает свое ростовщичество маской добродетели, распутница на свой опыт надевает маску наивности, а злобный враг дает вам советы, прикидываясь другом.

И когда прошли передо мной все эти призвания со всеми своими достоинствами, я все еще стоял с дипломом в кармане, не зная, куда мне идти, кем стать: адвокатом, журналистом, артистом или чиновником?

Говорят, что в трудные моменты лучше всего обращаться к Опыту. Но я не верю в его всемогущую силу. Говорят: Опыт — отец мудрости. Может быть, но в таком случае легкомыслие — мать Опыта, так как если бы не было легкомыслия, то не было бы и Опыта.

Расспросил я, где находится канцелярия Опыта и в какое время он принимает посетителей, и отправился прямо туда:

— У меня есть диплом об окончании университета, дающий мне право стать адвокатом, журналистом, артистом или чиновником. Остальные профессии для меня закрыты. Но я не знаю, что мне выбрать.

— Иди на государственную службу! — отвечает мне Опыт.

— Но я бы хотел выбрать какую-нибудь свободную профессию.

— Какую?

— Ну, скажем, адвоката.

— Адвоката? — удивился Опыт и высоко вскинул брови. — Если ты станешь строго придерживаться закона, то будешь всю жизнь ходить голодный, а если ты собираешься обходить законы, то тебе, брат, вовсе незачем идти в адвокаты. Иди в лес и грабь прохожих, так ты быстрее выйдешь в люди, и никакие дипломы тебе не нужны… Или, может быть, ты хочешь защищать невиновных или виновных? Но невиновные мало платят, а у виноватых мелких денег не бывает. Или, может быть, ты хочешь давать советы женам, как лучше разводиться с мужьями, или квартирантам, как не платить за квартиру, или председателям сельских общин, как избежать суда за растрату общественных денег? Но ведь все это мелочи. Другое дело, если к тебе в лапы попадется несколько братьев, унаследовавших богатство отца, да еще если тебе удастся их поссорить! Знаешь, если братья начнут судиться, то будут судиться всю жизнь, а ты, как адвокат, станешь настоящим наследником всего их имущества и заживешь как бог. Да, но такие случаи очень редки, и вряд ли можно на это рассчитывать.

— А журналист?

— Журналист? — удивился Опыт, и опять брови его полезли на лоб. — Действительно, выражать общественное мнение — это мужское призвание, но все же и в этом мужском призвании очень много чисто женских особенностей. Хороший журналист прежде всего должен быть очень любопытным, должен совать свой нос в дела, вовсе его не касающиеся. Он должен быть острым на язык, а также, что особенно необходимо, уметь преувеличивать. А эти преувеличения ежедневно доставляют ему большое удовольствие: гоняются за ним полицейские с повестками, оскорбленные с револьверами, нападают на него женщины и избивают зонтиками, ему пишут анонимные письма, ругают его и в награду за все это его труд высоко ценят и низко оплачивают.

— А артист?

— Артист?

— Да!

— Действительно, — сказал Опыт, и брови у него опять полезли на лоб. — Действительно, много правды в лживости этого призвания и много лжи в правде его.

— А слава?

— И забвение!

— Аплодисменты, овации?

— И свист!

— Венки?

— И пустой желудок!

— И все же, артист — это любимец публики…

— Какой публики и до каких пор? Есть две публики: одна рукоплещет твоему таланту, а другая — твоей молодости. Первая забудет тебя, едва ты сойдешь со сцены, а вторая — как только на твоем лице появится первая морщина.

— И тогда… что же вы предлагаете?

— Все пути ведут на государственную службу. Обратись к матушке-державе, и она, как дойная корова, разрешит тебе подоить ее. Каждого двадцать шестого числа она будет совать тебе в рот сосок, а ты подставляй рот и, ни о чем не беспокоясь, соси.

— Но, — возражаю я, — неужели я ни на что больше не способен, кроме государственной службы?

— Ах, брат, государство тебя учило, и ты должен отплачивать ему за свое ученье. Ведь не думаешь же ты, что твой диплом представляет какую-нибудь ценность для ломбарда или что он настолько ценен, что мог бы котироваться на бирже? Нет, брат, диплом только для государства имеет ценность.

Опыт есть опыт, и ему, конечно, нужно подчиняться. В один прекрасный день постучал я в государственные двери. Встретил меня государственный человек с обеспеченным будущим и подбородком, выдающим в нем государственного сосунка. Взглянул он небрежно на диплом, который я ему подал, и размеренным голосом проговорил:

— Нет мест. Чиновников у нас достаточно!

Я был в отчаянии, но мне сказали, что у государства много дверей, а не одна, как я думал раньше. Стал я стучать во все государственные двери по очереди, но всюду выходили ко мне государственные люди с обеспеченным будущим и с внушительным подбородком, и всюду эти люди небрежно заглядывали в мой диплом и говорили:

— Нет мест. Чиновников у нас достаточно!

Окончательно разочаровавшись, я опять вспомнил про Опыт и отправился к нему.

— Государству я не нужен!

— А ты стучался?

— Стучался!

— Во все двери?

— Во все!

— И что говорят?

— Ничего. По-моему, их смущает диплом.

— Может быть. Вполне возможно! — сказал Опыт, словно размышляя о чем-то. — Действительно, я забыл сказать, что диплом может тебе помешать. Образование государство ценит невысоко. Наоборот, гораздо больше ценится невежество. Университетский диплом — это слишком большая роскошь в Сербии. Ступай-ка опять к тем же дверям, но послушай меня: держи в тайне, что ты окончил университет. Скажи, что у тебя нет образования, что ты только понюхал школы, и увидишь, везде тебя прекрасно встретят, везде возьмут на службу, везде предложат работу.

Окрыленный новой надеждой, я зашил диплом в подкладку пальто и опять постучался у государственных дверей.

— Господин начальник, — начал я очень осторожно, чтобы человек с обеспеченным будущим и внушительным государственным подбородком ни по одному моему слову не мог догадаться, что я окончил университет, — пришел я к вам проситься на службу.

— Что окончил?

— Да… всего четыре класса гимназии, но не сдал экзамены.

— А писать умеешь?

— Не так, чтобы очень. Но я подучусь!

— Конечно, конечно, — говорит начальник. — Будешь стараться, подучишься. Я вот сам окончил только два класса гимназии, а видишь, какой я человек.

Таким образом, получил я первую государственную должность практиканта и, работая, старался проявить как можно больше безграмотности, что обеспечивало мне блестящую карьеру. И я, может быть, и в самом деле сделал бы карьеру, если бы мои коллеги чиновники не пронюхали где-то, что я кончил университет, и не донесли об этом начальству. Вышестоящие сразу же взяли меня на заметку, а начальник сказал даже, что я фальсификатор, переделавший университетский диплом на свидетельство об окончании четырех классов гимназии. Начали меня преследовать и в конце концов изгнали.

Но я, с тех пор как узнал пути, какими добывают службу, уже не так легко поддавался отчаянию. Подождав некоторое время, пока в правительственных кругах забыли, что я окончил университет, я отправился к начальнику другого министерства.

— Господин начальник, — подобострастно начал я и изложил свою просьбу.

— Кем ты был до этого?

— Капралом.

— А ты когда-нибудь учился?

— Немножко в армии.

— Ну и достаточно, брат, вполне достаточно. Я сам был жандармским поручиком, и вот, слава богу! Если бы повстанцы Карагеоргия1) были грамотными, никогда бы наша страна не освободилась!

— Правильно! — воскликнул я восхищенно.

И я опять попал на государственную службу, где на этот раз, может быть, пошел бы далеко, если бы не начали против меня бешеную кампанию. Сначала к министру стали приходить анонимные письма, в которых сообщалось, что я окончил университет, а потом газета «Голос», орган нашего министерства, начала открыто писать: «Не может быть прогресса в подведомственной нам отрасли до тех пор, пока в ней работают люди, окончившие университет!» А потом движение приняло такие широкие размеры, что даже в Скупщине был сделан запрос: «Знает ли господин министр, что на государственную службу пробрался человек, окончивший университет?»

После этого, разумеется, житья мне не стало. И в один прекрасный день я опять очутился на улице с «Q. b. f. f. f. s.».

Чтобы успокоить свою совесть, я вставил диплом в рамку и повесил его рядом с другим, тоже вставленным в рамку дипломом, свидетельствовавшим о том, что я принят в члены певческого общества.

Сделав это, я решил, что нашел, наконец, достойное место своему диплому, и опять задал себе вопрос: «Налево или направо? В адвокаты? В журналисты? В артисты?»

И все же государство как родная мать: оно может поступить с тобой несправедливо, но зато и приласкает потом, чтобы загладить свою вину перед тобой. Так было и со мной. Увидев, что я задумался о своей дальнейшей судьбе, и предполагая, что я еще долго буду раздумывать над этим вопросом, государство поспешило на помощь. Чтобы дать мне возможность обдумать, чего же я хочу, оно отправило меня в пожаревацкую тюрьму, объявив приговор, по которому мне предоставлялась возможность два года размышлять, сидя в четырех тюремных стенах.

Поистине редкая забота со стороны государства.

Тюрьма

Первым в новом обществе ко мне подошел ярмарочный воришка, подмигнул мне, как бы желая сказать: «Мы знакомы по Аранджеловскому рынку!» — и по-приятельски протянул руку.

— Добро пожаловать, новичок!

— Рад тебя видеть, приятель!

— Поймали, брат, а, поймали?

— Поймали!

— А ты в другой раз смотри, когда руку в чужой карман суешь. Вот и меня поймали, но я хотел кошелек срезать, а это дело малость потяжелее.

— Меня не за то осудили.

— Не за то? — удивился карманник. — А за что же? Может, за злонамеренный поджог?

— Нет, брат!

— Или как малолетнего — за соучастие в убийстве?

— Нет, не то!

— Так за что же?

— Стихотворение одно написал.

— Стихотворение? — удивился карманник. — Об этом, приятель, кому другому расскажи.

— Я серьезно говорю.

— Ты еще скажи, что тебя посадили за то, что пошел в церковь на святую литургию.

— Не хочешь, не верь.

— Первый раз такое слышу. А что же, каждого, кто напишет стихотворение, непременно отправляют на каторгу?

— Надо бы, но, знаешь, многим удается выкрутиться. И обычно на свободе остаются как раз те, кто пишет плохие стихи.

— А ты хорошие написал?

— Члены и верховного и кассационного суда утверждают, что хорошие.

— А сколько тебе дали?

— Два года.

— Ай-ай-ай! Мне за кражу и то год! Должно быть, скверное это дело — писать стихи.

— Разумеется, скверное. Пока пишешь — мучаешь себя, потом мучаешь редактора, чтобы напечатал, потом мучаешь тех, кто читает, прокурор мучается — ему нужно тебя обвинить, и, наконец, судьи мучаются — им нужно тебя осудить.

— А разве у тебя не было смягчающих обстоятельств?

— А ты и в этом разбираешься?

— Как же мне не разбираться, я ведь не в первый раз. Я весь уголовный кодекс наизусть знаю. Так как же, были смягчающие обстоятельства?

— Были.

— Какие?

— Безупречная репутация.

— Это, брат, отягчающее обстоятельство. У нас человек с безупречной репутацией обязательно пострадает, а вот с сомнительной, может, еще как-нибудь и выкарабкается. За того и адвокат заступится, и окружной начальник, и председатель окружной партийной организации. Вот мне, например, сомнительная репутация помогла, и меня осудили всего лишь на год. А ты, конечно, сознался?

— Да.

— Эх ты, я как чувствовал! Это тоже отягчающее обстоятельство! Когда тебя на месте преступления поймают, это я понимаю, тут приходится сознаваться. Но если ты признаешь свою вину тогда, когда тебя никто не поймал, это отягчающее обстоятельство. Правда, в приговоре пишут, что признание учитывается как смягчающее обстоятельство, но тебя самого вместе с этим обстоятельством отсылают на каторгу.

— Верно!

— Ну, а выйдешь отсюда, опять стихи писать будешь?

— Больше не буду!

— Ну и правильно. Никакого проку нет, только в тюрьму понапрасну сажают. Ты лучше, если хочешь, послушай, что я скажу: как тебя отсюда выпустят, давай вместе делом займемся.

— Каким делом?

— Кошельки на базарах срезать. Знаешь, когда вдвоем, легче получается. Ты, скажем, заговариваешь ему зубы или прикурить попросишь, а я в это время кошелек чик — и до свидания. Потом поделим.

— Нет, такое дело не по мне.

— Почему?

— Я университет окончил.

— Университет? Ну, так повесь его кошке под хвост. Вот университет, который ты здесь закончишь, может быть, еще и принесет тебе что-нибудь в жизни, а тот, который ты закончил, повесь кошке под хвост. Что он тебе даст?

— Я могу стать большим чиновником.

— Для этого сначала надо научиться срезать кошельки.

— Я могу быть министром.

— Можешь, но и этого тебе не достигнуть, пока не научишься опустошать кошельки. Думаешь, так и пройдешь всю жизнь с университетом да со стихами. А ну, давай, ты пиши стихи, а я буду воровать, а лет этак через двадцать встретимся. Запомни, встретимся! И если я к тому времени не буду депутатом Скупщины, то уж по крайней мере буду председателем учредительного или контрольного совета какого-нибудь банка. Ты пройдешь мимо меня в истертых брюках и с истертым умом и, скинув передо мной шапку, поклонишься, выразишь мне свое почтение и предложишь за пятьдесят динаров написать поздравление в стихах ко дню моего рождения. Верю, появится, может, к тому времени одна или две книжки стихов за твоей подписью, но к тому времени появятся уже сотни тысяч акций с моей подписью. С каждым днем цена на твои книжки будет падать, а цена на мои акции будет расти; твою книгу оценят по достоинству двое-трое таких же, как ты, а мои акции будут цениться даже на бирже. Над тобой будут смеяться, когда ты пойдешь по Торговой улице, а обо мне будут говорить с уважением. Не так ли?

В глубоком изумлении я слушал этого жулика, с которым мне действительно предстояло встретиться через двадцать лет.

— Ну, а раз ты это признаешь, то скажи сам: какой, по-твоему, университет для жизни нужнее — тот ли, который ты закончил, или этот, который я сейчас заканчиваю? Подумай хорошенько, подумай!

И я думал, долго думал, так как тюрьма, пожалуй, самое подходящее место для размышлений, а размышления — это единственное бесплатное и безопасное развлечение человека. Только нужно уметь думать. Много еще на свете людей, которые и этого не умеют.

Моя теперешняя кухарка, тетя Лена, утверждает, например, что не умеет думать так же, как не умеет готовить кнедли с сыром и пироги с орехами.

— Ну, хорошо, тетя Лена, а в молодости вы ведь, наверное, умели думать?

— Нет.

— Вы ведь вдова, значит вы были замужем. Так неужели перед свадьбой, когда вы решали, выходить или не выходить за покойного, неужели вы и тогда не подумали?

— Нет.

— Как же так?

— Да мы с покойником еще до этого друг друга узнали, а как наше знакомство на седьмой месяц пошло, тут уж я без раздумий за него вышла.

— Хорошо. Это действительно вполне возможно. Ну, а когда вы познакомились с покойником и когда вас это знакомство должно было довести до седьмого месяца, неужели вы и тогда не подумали?

— Нет.

— Как же?

— Да в такие моменты обычно не думают.

— Вы с мужем прожили один год и остались вдовой, без защиты, без опоры, а жизнь такая трудная! Может быть, вы хоть в то время о чем-нибудь думали?

— Нет, и тогда не думала.

— Почему?

— Молодая была и красивая.

— Конечно, конечно. Но, тетя Лена, с тех пор прошло много времени, прошла и молодость и красота, и, вероятно, вы часто попадали в положение, когда было над чем задуматься?

— Было, но я не думала. Не умею, не учили меня, потому и не умею.

— Как же так, не умеете?

— Вот так! Весь день на работе, где уж тут думать, все думы на вечер оставляю, а вечером как лягу, укроюсь с головой и говорю сама себе: «Ну, давай, Лена, подумаем о том-то и о том-то». И поначалу вроде получается, а потом, как начнут мысли друг друга перегонять, и сама не заметишь, как улетишь в тридевятое царство. Вот так, не умею думать — и все.

Но подобные случаи не единственные. Один начальник канцелярии признавался мне, что он не умеет думать, в чем очень легко меня убедил. Но все же из учтивости я спросил:

— Да как же так, бог мой?

— Вот так, сударь, не умею. Принесу я домой бумаги по какому-нибудь важному делу, о котором нужно хорошенько подумать, прежде чем докладывать министру. Говорю себе: о, об этом следует серьезно подумать. Раскладываю бумаги на столе, опускаю голову на руки и начинаю думать. Но ход мыслей у меня развертывается примерно так: «Иск акционерной компании — спор ни в коем случае не административный, следовательно… Молодой инженер опять проходил мимо дома, а моя жена, кажется, смотрела в окно, вообще-то… Только бы мне узнать, зачем это Антоние Джорджевич надстроил третий этаж в своем доме, ведь если принять во внимание, что… надо бы завтра напомнить господину Паничу, чтобы он не смел больше приводить свою охотничью собаку в канцелярию, этак до чего же мы докатимся, если все чиновники начнут приводить своих домашних животных в канцелярию, что вообще-то… Надоел мне этот красный перец, надо завтра сказать Нате, чтобы приготовила, ну, скажем… М-да, хорошо, а зачем Петкович вдруг объявил банкротство? Дела у него шли отменно, или это, может быть…» И тут вдруг вздрагиваю и вспоминаю, что передо мной бумаги и я собирался над ними серьезно подумать. Встряхнусь, возьму себя в руки и снова принимаюсь размышлять: «Иск акционерного общества — спор ни в коем случае не административный, следовательно… Кто же написал анонимное письмо министру о спекуляции дровами, предназначавшимися для отопления министерства? Не иначе как Арса, писарь из третьего отделения, а этот самый Арса… Жаль, что сломался мой янтарный мундштук, я так его любил… Как бы подкараулить этого инженера возле окна да вылить ему на голову стакан воды…» Вот так и идет. А все оттого, что не умею думать.

А каким замечательным госпиталем для тех, кто не умеет думать, могла бы быть тюрьма, хотя правительство предназначило ее только для политических преступников, то есть как раз для тех, кто умеет думать. Совершенно изолированный от шумной жизни, от людской суматохи и движения, человек между четырьмя тюремными стенами, подобно одинокому, как Робинзон, хранителю маяка, наблюдающему, как бушует стихия у подножия его убежища, погружается в свои собственные мысли, которые, словно рефлектор, освещают все предметы вокруг.

А какая удивительная панорама открывается перед глазами, если посмотреть на мир сквозь такую линзу, как глазок тюремной камеры!

Жизнь, как река в половодье, течет, не разбирая дороги, уничтожая преграды, размывая берега, смывая плотины, заливая луга и унося с собой все, что встретит на своем пути, все, что не может устоять. Целая толпа человеческих достоинств и слабостей продефилирует перед линзой этого удивительного бинокля. Сколько нового, сколько интересного и сколько правдивого — чего невозможно увидеть простым глазом!

Я все это видел тогда, когда сам был на той же стезе, но отсюда, сквозь увеличительное стекло, все выглядит совсем иначе. Вот, например, Невинность, в короткой юбке выше колен, в ажурных чулках, сквозь которые просвечивает розовая кожа, в прозрачном платье, сквозь которое видны очаровательные изгибы тела, и декольтированная так, что видны полные груди. Вот Честность надела смирительную рубашку, напялило на голову пестрый колпак с бубенцами и скачет, заливаясь истерическим смехом и выкрикивая что-то несуразное. А вот и Благотворительность выпятила сытое брюхо, как у роженицы, задрала голову и только глазами по сторонам поводит, в ожидании, пока люди скинут перед ней шапку и поклонятся в пояс. А вот сразу следом за ней Тщеславие, скорее голое, чем одетое; тонкая кожа обтянула кости, так что каждое ребро видно; высохшие груди, гнилые зубы, щеки, горящие неестественным румянцем, а на бровях по полпуда сажи, как у тех девок, которых ловят по улицам ночные патрули. Вот и Гордость, нацепила сзади три лисьих хвоста, воткнула в шляпу несколько раскрашенных гусиных перьев, задрала голову и становится поперек дороги каждому третьему прохожему. Вот и Злоба, со вкусом одетая, любезная и предупредительная, с обворожительной улыбкой на губах и с кошачьим взглядом. Вот и старая дева Справедливость — заменила выпавшие зубы вставными, задрала юбку так, что видно грязное нижнее белье, нацепила на нос темные очки, чтобы спрятать от людей свои косые глаза, подсунула под лифчик по клубку шерсти, чтобы подремонтировать опавшие груди, которые и по сей день еще сосет человечество. А вслед за ними и многие, многие другие: Патриотизм, Лицемерие, Эгоизм, Добродетель, Порок, Ложь и Истина и все прочее, что вблизи, когда ты рядом с ним, кажется совсем не таким, каким видишь его сквозь линзу бинокля.

Линза — глазок тюремной камеры — обладает и другой особенностью настоящего бинокля. Когда смотришь через маленькое стекло в большое, предмет уменьшается, и наоборот. Это очень интересный эксперимент, и его очень легко проделать с таким биноклем, как глазок тюремной камеры.

Посмотришь, например, на какого-нибудь политикана с одной стороны — и видишь политического деятеля, великого государственного деятеля, чье каждое слово означает эпоху в развитии государства, чей каждый шаг — это шаг истории; толпы людей преклоняются перед его мудростью. Такие деятели заменяют олимпийских богов, живших когда-то среди людей. А повернешь бинокль, посмотришь с другой стороны — и увидишь жалкого государственного чиновника, увидишь себялюбца, каждое слово которого пропитано расчетом и лицемерием, каждый шаг которого — очередная попытка ограбить. Толпы платных агентов кланяются ему, превозносят его, а он, как меняла из Ветхого завета, зашел в храм господний в надежде поторговать.

А бывает и так: с одной стороны видишь увеличенное в несколько раз благородство известного мецената и филантропа. Его заботливая рука смягчает всякое несчастье и горе, его благородное сердце отзывается на всякую невзгоду. Он уже много слез осушил, многие страдания облегчил, многие несчастья отвел, обездоленные считают его при жизни святым, и душе его после смерти уже обеспечено место в раю. А поверни бинокль — и увидишь закоренелого злодея, замучившего поборами многих бедняков, дотла разорившего многие и многие семьи, отнимавшего последний кусок у ближнего, а теперь с помощью мелких подачек рекламирующего в газетах свое благородство, не затем ли, чтобы усыпить свою совесть и усыпить бдительность представителей власти, которые сквозь пальцы смотрят на бездушных злодеев, спрятавшихся под масками благодетелей.

Затем можешь увидеть великого литератора или ученого, от которого всегда ждут последнего слова, имя которого в любом списке пишется первым и произносится с уважением. Люди, окружающие его, удивляются и тому, что он уже написал, и тому, что он еще напишет, лавровый венок украшает его чело, и двери пантеона широко распахнуты перед ним. А повернешь бинокль другой стороной — и увидишь обычного профессора, какие у больших народов насчитывают сотнями, увидишь человека, который всю жизнь переливает из пустого в порожнее, увидишь ученого, который, как какая-нибудь модистка, каждые шесть месяцев рекламирует новый товар, которым запасся на данный сезон, и мимоходом напоминает, что залежалый товар распродается по сниженным ценам, увидишь человека, который на нашей простоте строит свое ложное величие.

А сколько других, сколько совсем других картин можно увидеть, если посмотреть на людей сквозь стекла, которые увеличивают или уменьшают. А эти стекла — глазок тюремной камеры, с помощью которого видишь лучше, чем с помощью самого что ни на есть совершенного американского бинокля.

1) Карагеоргий (1752—1817) — вождь восстания против турок 1804—1813 годов

600,#links,#footer,#content,#header,400