Человек в брюках

Это может показаться невероятным, но весь ход человеческой истории подтверждает ту неоспоримую истину, что стоит только человеку расстаться с юбкой, как он сразу становится мужественнее и решительнее. Юбка сковывает движения и не позволяет сделать ни одного серьезного шага, тогда как в брюках человек свободно и беспрепятственно шагает по жизни. Помню, мой приятель в молодости совершил один шаг в жизни без брюк, и это имело для него весьма плачевные последствия.

Брюки помогают определить не только пол, но и вид, ибо стоит надеть брюки, как сразу видно, что ты двуногое. Брюки и в моральном отношении дают преимущество, но не потому, что их можно застегнуть, а потому, что если уж вы их надели, то, будете ли вы стоять на ногах или на голове, все равно вы будете в брюках. Кроме того, брюки значительно выгоднее и надежнее, но не потому, что «юбка — символ податливости», а потому, что она делает человека слабым и безвольным. Это можно доказать и на исторических примерах. Все древние классические народы, носившие юбки, вымерли и исчезли с лица земли. Но трагедия человека не столько в том, что они исчезли, сколько в том, что народы исчезли, а юбки остались. Есть тут и еще одно странное обстоятельство: если юбка действительно символ податливости и мягкотелости (из-за чего и погибли народы, носившие ее), то почему она и теперь еще сохранилась в одежде сильных мира сего: царей, попов, женщин?

Я расхваливаю брюки вовсе не потому, что я враг юбок, напротив, как истинный друг и поклонник юбок, я хотел бы сообщить о том, как много хорошего можно сказать о брюках. Но, подчеркивая особое значение брюк, я не собирался ни преуменьшить значение юбок, ни поссорить их с брюками и тем самым нарушить добрососедские отношения, существующие между юбками и брюками. Я хотел только оправдать перед самим собой гордость, охватившую меня, когда на меня впервые надели брюки.

Хотя особых причин гордиться брюками, которые на меня надели, не было. Это были брюки старшего брата, на которых была написана вся его краткая, но бурная биография. На коленях брюки блестели оттого, что в школе брату очень часто приходилось стоять на коленях, а сзади они были так исполосованы отцовским ремнем, что я постоянно ощущал самый настоящий сквозняк, от чего еще сильнее становился насморк, приобретенный мною при крещении.

Не знаю, существовали ли у брюк какие-нибудь традиции, которые я продолжил, или у меня у самого были такие склонности, которым, чтобы проявиться, требовались только брюки, но стоило мне их надеть, как я сразу же стал таким сорванцом и разбойником, что меня уж не пугали ни облавы, ни преследования, ни угрозы. Пока я носил юбку, вся моя деятельность протекала в комнате, теперь же я перенес всю активность во дворы нашего и всех соседних домов. Я считал, что брюки именно для того и придуманы, чтобы легче было перескакивать через заборы, и для меня уже не существовало границ между нашими и соседскими огородами.

Одним из первых моих занятий в брюках было лазанье по деревьям, что оказалось очень полезным, так как помогало мне добираться до соседних орехов, вишен и груш. Это занятие приносило мне и другую пользу. Как только мне угрожала какая-нибудь организованная семейная облава, я, как кошка, преследуемая собакой, взбирался на высокий орех, усаживался на сук и сверху швырял в своих преследователей орехами. Но все же власти додумались, каким образом причинить мне неприятность. Если, несмотря на все предложения моих преследователей сойти вниз и сдаться, я упорно оставался наверху, они выносили полную тарелку печенья, ставили ее под дерево, а сами уходили в дом и закрывали за собой дверь. Я, как всякая невинная пташка, думая, что никого нет, потихоньку спускался с дерева, чтобы полакомиться печеньем, но тут внезапно появлялись мои преследователи, окружали меня, обезоруживали и волокли в дом на экзекуцию. Так я понял, что люди, обладающие мелкими слабостями, не способны на большие подвиги.

Были у меня и другие невинные забавы. Так, например, однажды беленького, зализанного, чистенького, чуть ли не припудренного пуделя госпожи Вуички, к которому я чувствовал особую неприязнь, я так измазал чернилами, что госпожа Вуичка упала в обморок и целый год не могла отмыть своего любимца. В другой раз я налил дегтю в совсем новый ботинок старшего брата, так что пришлось разрезать ботинок, чтобы его можно было снять с ноги. А однажды во время ужина, в присутствии окружного протоиерея и всех моих теток, я зажег под столом бенгальский огонь, и получилась такая комедия, что невозможно было удержаться от слез. Стол перевернулся и придавил старшего брата, вся посуда съехала на колени старшей тетки, суп залил подол средней тетки (той, на которую я был похож), голубец влетел в глотку окружному протоиерею, у моей матери начался сердечный приступ, а младшая тетка проткнула вилкой язык и целые три недели после этого не могла вымолвить ни слова. Единственным, кто счастливо отделался, был мой средний брат (тот, который в свое время украл монету с лепешки). Схватив тарелку с пирогами, он исчез, и потом долго не могли отыскать ни его, ни пирогов. Разумеется, я был по заслугам вознагражден за такое веселое представление.

В число моих невинных забав входили и такие: я, например, пробирался на кухню, когда там никого не было, и бросал горстей пять-шесть соли в те блюда, которые я ненавидел, а потом за обедом наблюдал, как менялись лица у тех, кто их пробовал. А однажды я где-то нашел лисьи хвосты, приделал к ним булавки и несколько дней подряд утром и в полдень стоял за воротами, спрятав руки за спину и поджидая судебных и окружных чиновников, ходивших мимо нашего дома на службу, чтобы привесить им сзади хвост. Чиновники с хвостами шли в канцелярию, вызывая веселый смех у прохожих. Разумеется, очень скоро выяснилось, кто жалует их такими наградами, и меня опять немилосердно избили, хотя я еще и теперь считаю, что многим и многим те хвосты очень пришлись кстати.

Было у меня еще одно оригинальное развлечение. Если к нам на ужин собирались гости, я обшаривал все карманы их зимних пальто и перекладывал найденные в них вещи из одного пальто в другое. И сколько раз господин судья уносил домой пудреницу госпожи начальницы, а госпожа Стана, вдова, — футляр от трубки учителя сербской истории, госпожа попадья — табакерку окружного начальника, а уездный начальник — начатый чулок с четырьмя спицами и клубок пряжи, принадлежавшие госпоже Маре, жене сборщика налогов. Разумеется, на другое утро начиналась беготня и обмен вещами, возникали всевозможные подозрения и семейные скандалы, по традиции заканчивавшиеся на моей спине.

Очень любил я забираться под стол во время званого ужина или обеда. Боже, если бы я только знал, чему я мог научиться во время этих экскурсий. Я знал, что сами за себя могут говорить цифры и цветы, но не знал, что ноги под столом тоже могут разговаривать. Я тогда не обращал внимания на ноги аптекарши и судьи, которые так ласково относились друг к другу, словно были родные брат и сестра. Я не понимал, почему нога протоиерея, которая выглядывала из-под рясы и которую я сначала считал ногой моей тетки, так жмет ногу учительницы третьего класса начальной школы, поскольку знал, что моя тетка и эта учительница были далеко не на дружеской ноге. Жаль, что я тогда не понимал всего, что происходило под столом, а позднее, спустя много лет, когда я уразумел что к чему, я уже не мог залезать под стол.

Но все это были подвиги незначительных размеров; более значительные совершались на улице. Там меня всегда поджидала ватага сорванцов, не признающих родительской власти, с которыми я совершал экскурсии по чужим огородам, чердакам и крышам и с которыми я играл во всевозможные игры, начиная с игры в камешки и кончая игрой в правительство.

Разумеется, больше всего нам нравилось играть в то, что мы видели вокруг. Если в город приезжал цирк, то уже на следующее утро мы все превращались в цирковых артистов, ломали стулья, обрезали бельевые веревки, выкатывали из подвалов бочки и причиняли тысячу других убытков во имя того, чтобы овладеть цирковым искусством. Если приезжал театр, страдали, разумеется, бумаги из отцовской конторы, исчезали ковры и подушки из дома, доски из сарая, мука из кухни, шерсть из подушек (для усов и бород), а, кроме того, юбки, старые пальто и многие другие предметы, которые маленькие сорванцы собирали и уносили из дома. Если в городе шел набор в армию, мы играли в новобранцев. Если в горах появлялись гайдуки, мы играли в гайдуков.

Однажды мы играли в кризис. Кризис — это явление, которое возникло в первый день существования государства и будет продолжаться, пока оно состарится, подобно тому как ребенок, родившийся с родимым пятном, не расстается с ним всю жизнь. И политические младенцы охотнее всего играют в эту игру, так почему бы и нам не играть в нее?

Разумеется, я всегда был тем, кто составляет кабинет. Моя миссия не опиралась на доверие какой-либо Скупщины, но это не такое уж необычное явление в нашей политической жизни. Так как мы играли на нашем дворе, то я с большим правом, чем Людовик XIV, мог заявить: «L'etat c'est moi!»1) — и на этом основании захватить всю власть в свои руки.

Все, сколько нас было, хотели быть министрами, — кстати, эта слабость присуща не только детям, — и, разумеется, поскольку у нас не было подданных, так как никто не хотел ими быть, то не могло быть и Скупщины.

Но даже если бы мы взяли под свое управление гусей, индюков, уток и других добронравных созданий, заполнявших двор и благодаря своей лояльности являвшихся очень подходящими подданными, то вряд ли бы мы чего-нибудь достигли, созвав их в Скупщину. Они, конечно, объединились бы в клубы представителей, то есть в клуб индюков, клуб гусей и клуб уток. Но эти клубы ничуть не повлияли бы на те полномочия, которые мы, правительство, сами себе присвоили, поскольку, как известно, политические клубы существуют лишь для того, чтобы приучать своих членов не жить своим умом и не терзать себя укорами совести. Гусак, индюк и утка, которые скажем, оказались бы председателями клубов, получили бы от нас клятвенные заверения в том, что всем им (им лично) будет улучшено питание. Вот тебе и большинство, вот тебе и доверие.

Правда, на нашем дворе среди домашних животных жил и еж, который, судя по его внешности, мог бы при случае представлять оппозицию. Но целыми днями он спал, а оппозиция, которая спит, совсем не опасна. Да в конце концов и этот его внешний вид представлял не бог весть какую опасность, ибо никогда не нужно бояться оппозиции, для которой иголки служат только украшением.

Благодаря этому мы имели все условия, позволявшие нам пользоваться неограниченной властью, а неограниченная власть, когда ее некому ограничить, кажется воплощением нашего традиционного довольства.

В таких благоприятных условиях я очень легко разрешил правительственный кризис и сформировал правительство. Себе я оставил портфель министра иностранных дел. Тогда еще никто из нас не имел представления о такой замечательной и доходной должности, как министр без портфеля. Мы, разумеется, знали о портфелях без министров, но министр без портфеля — это уже более позднее изобретение. Если бы в наше время была такая должность, то я бы, разумеется, взял на себя тяжкий труд управлять министерством без портфеля, без определенных обязанностей и без канцелярии. А так мне пришлось взять на себя иностранные дела, потому что я был «из хорошей семьи» и очень плохо знал иностранные языки, что также является одной из характерных особенностей наших дипломатов.

Кроме меня, в правительство входило еще четыре министра: полиции, финансов, просвещения и военный. В те далекие времена, когда мы играли в правительство, не было многих министерств. Так, например, не существовало министерства народного здравоохранения, так как тогда, по всей вероятности, вообще не существовало здоровья народа. Не было и министерства путей сообщения. Дороги, разумеется, были, но мы часто пели под гусли: «Дороги еще пожалеют о турках, так как некому теперь нас заставить чинить их!» Леса, разумеется, тоже были, но в них хозяйничали разбойники, и только совсем недавно разбойников сменили министры и образовано было лесное министерство. Руды, говорят, тоже были, но поскольку налог все платили исправно, то и не было никакой необходимости искать другие источники дохода. Водные пути тоже были и так же, как сейчас, являлись причиной наводнений, только тогда не ощущалось никакой потребности в том, чтобы наводнениями управлял специальный министр.

Список моего правительства выглядел примерно так: министром иностранных дел стал я, а министром просвещения я назначил Чеду Матича за то, что он по два года сидел в первом и во втором классе гимназии и, следовательно, учился больше, чем мы. Кроме того, Чеду два раза исключали из школы, и, следовательно, он назубок знал все школьные законы, и, наконец, грамотность он считал роскошью, а этого же мнения придерживались и тогдашние настоящие министры. Министром полиции мы назначили Симу Станковича, сына жандарма из окружного правления, считая, что служба в полиции является в их семье традицией и что воспитания, которое жандарм мог дать сыну, вполне достаточно, чтобы быть министром полиции в Сербии. Кроме того, у Симы были и другие достоинства. Он, например, мог грубо облаять, начав с господа бога и кончив самой маленькой блохой в одеяле, а кроме того, умел пригрозить ножом, а то и просто дать по морде. Все это так или иначе подтверждало, что он обладал всеми качествами настоящего министра полиции, и мы все считали, что удачно выбрали кандидата на этот пост. Министром финансов стал Перица из третьего класса начальной школы. Он был еще маленьким и носил штаны с разрезом сзади, сквозь который постоянно торчал кусок рубашки. Этот хвост только в воскресенье до полудня был более или менее чистым. Перица был ни к чему не способен, ни к той работе, за которую взялся, ни к какой-либо другой, но ведь это никогда не было препятствием при создании настоящих министерств. Тот грязный хвост, который он таскал за собой, не только не мешал ему, но, наоборот, был в некотором роде знаком отличия, и таким характерным, что мог бы служить постоянным знаком отличия для всех министров финансов.

Портфель военного министра мы отдали нашему другу еврейского вероисповедания Давиду Мешуламу. Сделано это было не без умысла. Назначая его военным министром, мы хотели прежде всего оградить себя от риска вступления в войну с каким-либо другим государством, а кроме того, предоставляли нашему другу Давиду непосредственную возможность участвовать в поставках и подрядах, которые расписывает военное министерство, зная, что он и без того бы в них участвовал.

Заседания таким образом составленного кабинета происходили иногда на крыше дровяного сарая, но чаще даже еще выше, на ореховом дереве, где каждый министр восседал на своем суку. Эго второе место можно было бы рекомендовать любому правительству, так как только наверху, на суку орешника или на крыше четырехэтажного дома, оно могло бы оградить себя от любопытных журналистов.

Имея во главе своих войск Давида Мешулама, мы могли свободно заявлять о своем миролюбии независимо от того, какие планы вынашивал военный министр в глубине своей души. Но однажды, — как раз тогда, когда на повестке дня очередного заседания кабинета стоял вопрос о том, чтобы правительство в полном составе перескочило через забор Милоша-пекаря и покрало в его саду вишни, которые к тому времени были настолько спелы, сочны и румяны, что могли бы соблазнить любое правительство, — Давид Мешулам сообщил об одном инциденте международного значения, в результате которого один из наших подданных тяжело пострадал, вследствие чего мы должны были, ради поддержания нашего престижа, увеличить размеры компенсации.

Случай, о котором сообщил Мешулам, вообще-то был всем нам уже известен и заключался в следующем: наш гусь несколько дней назад пролез под забором на соседний двор в тот момент, когда соседского гуся не было среди гусынь. Правительство не знало, с какими намерениями наш гусь присоединился к чужим гусыням, но гусь-хозяин и его гусыни безжалостно набросились на нашего подданного и так избили и изувечили его, что он, оставив половину хвоста и половину перьев, чуть живой вернулся на родину. Военный министр предлагал завтра, в четверг, после полудня объявить соседям войну. Время было выбрано не случайно: во-первых, в четверг после полудня у нас не было занятий в школе, а во-вторых, на основании сведений, полученных из достоверных источников, Мешуламу было известно, что завтра после полудня соседи отправятся на виноградник и дома никого не будет.

Свое предложение военный министр закончил словами из заповеди Моисея: «Зуб за зуб, око за око», — то есть потребовал за оторванную половину хвоста и за несколько перьев, выдранных из одежды нашего гуся, догола ощипать всех соседских гусей. Он особенно настаивал на необходимости отомстить гусыням, так как в конце концов, говорил он, соседский гусь имел кое-какие основания для нападения на нашего гуся: он защищал честь своего домашнего очага, но кто просил гусынь вмешиваться в это дело?

После того как предложение было принято, Мешулам разработал стратегический план. По этому плану министр финансов, как самый маленький и слабый, не принимал активного участия в экспедиции, а должен был оставаться на заборе для охраны, чтобы вовремя сообщить нам о приближении посторонних. Я, министр просвещения и министр полиции должны были ощипать всех гусынь, а сам военный министр должен был собирать перья. План был принят, и на другой день в полдень военный министр прибыл в назначенное место с пустой наволочкой, представлявшей собой все военное снаряжение нашей экспедиции.

Точно в два часа семнадцать минут началось наступление. Я не знаю, столько ли было времени, но когда церковный колокол пробил два часа, повозка с семьей нашего соседа отбыла в направлении виноградников, и почти сразу же после этого мы перемахнули через забор, а министр финансов остался на заборе. Точное время — два часа семнадцать минут — я указал потому, что так обычно начинаются донесения с поля боя. В два часа двадцать минут я уже щипал одну гусыню, министр полиции — другую, а министр просвещения — третью. Гусыни отчаянно пищали, но мы, придерживаясь правила: «Зуб за зуб, око за око и перо за перо!» — продолжали свое дело до тех пор, пока гусыни не остались совсем голыми, будто только что вылупились. Военный министр между тем старательно собирал перья в наволочку. В два часа тридцать две минуты мы предприняли нападение еще на трех гусынь. Сражение развивалось в соответствии с планом, и победа была уже близка. Но, как это обычно случается в стратегии, военный министр не учел, что неприятель может получить поддержку со стороны союзника. Вдруг совсем неожиданно на фланге нашего растянутого фронта появился дворовый пес, спавший до этого где-то на кухне. Такое внезапное нападение внесло некоторое замешательство в наши ряды, и министр полиции, которому пришлось первому столкнуться с псом, выпустил полуощипанную гусыню, схватил камень и вступил с ним в рукопашную схватку, прикрывая наш фланг. Если бы все так и осталось, то мы могли бы еще добиться окончательной победы, но нас ждала еще одна неожиданность. Собачий лай разбудил работника, спавшего на кухне, и он появился на поле боя с дубинкой в руках.

Оказавшись под таким сильным артиллерийским огнем, отступила бы и всякая другая, даже более опытная армия. Я не знаю, что было потом, помню только, как дубинка опустилась на спину министра просвещения и я услышал его отчаянное «ой!» Министр полиции, как кошка, вскарабкался на дерево и отважно спрыгнул с него на крышу сарая, так как работник стал швырять в него камнями. Мне тоже пришлось испытать на себе действие тяжелой артиллерии, но я легко перемахнул через забор. Министр финансов поднял такой визг и плач, как будто Скупщина потребовала от него отчет, и попытался было покинуть свой пост, но хвост, волочившийся за ним, зацепился за какой-то гвоздь, и министр остался висеть на заборе. Я знал, что этот хвост помешает ему когда-нибудь в жизни, и вот теперь мои предсказания сбылись. Соседский работник, разумеется, подошел, снял министра финансов с забора с такой легкостью, будто сорвал спелую грушу, и устроил ему такую баню, какой не смог бы устроить даже самый крайний оппозиционер из левого крыла. Сделав свое дело, работник ловким пинком перебросил министра финансов через забор, как футбольный мяч. Военного министра никто не видел, и мы долго не могли узнать, что с ним.

Когда же, еле-еле оправившись от страха после такого тяжелого поражения, мы собрались у нас на чердаке, чтобы выяснить состояние наших войск, то оказалось: моральное состояние — подавленное, численный состав— все налицо, один тяжело ранен, один убит. Убитым мы считали военного министра. Я приказал похоронить его за государственный счет, что нельзя было выполнить только потому, что труп министра нигде не могли найти.

Позднее мы узнали, что как только военный министр заметил работника, он благополучно спрятался за сараем, а когда все утихло, вылез и отнес домой полную наволочку гусиных перьев. Согласно достоверным сведениям, собранным впоследствии министром полиции, всю эту войну мы вели только из-за того, что матери Давида Мешулама нужно было набить подушку гусиными перьями. Так еще раз была подтверждена та старая истина, что мелкие причины часто влекут за собой великие последствия.

Разумеется, это были не единственные результаты поражения. Последствия больших мировых столкновений дают себя чувствовать только после войны. И хотя, если учесть способ формирования нашего кабинета, кажется, что он не встречал никакой оппозиции, все же могу вас уверить, что мы были единственным сербским правительством, которому пришлось в данном случае почувствовать всю тяжесть ответственности за свои поступки.

Парки

Разумеется, мои подвиги отражались не только на моей спине, но и на родителях и на всех домашних. Всех их охватило ничем не оправданное беспокойство о моем будущем, которое отец выражал часто повторяемым криком: «Ты кончишь на виселице!», а мать восклицанием: «Уж лучше бы я тебя, разбойника, собственными руками задушила, едва ты пискнул!»

Я не соглашался с мнением своих родителей, и мои тетки тоже их не поддерживали, а защищали меня, особенно та, которая вбила себе в голову, что я на нее похож, и твердила, что я очень смышленый и подвижный ребенок.

Известно, что смышленые и подвижные дети обычно доставляют своим родителям гоовную боль, и поэтому не удивительно, что родители считали вопрос о моем будущем одной из самых тяжелых своих забот.

Эту заботу моя тетка попыталась облегчить, решив заглянуть в мое будущее. Однажды она отрезала лоскут от моей рубашки и отнесла его к гадалке; та бросила его в тарелку с водой, помешала воду палкой и, глубоко задумавшись, стала читать мою судьбу:

— Найдет на него тяжелая болезнь, но спасется, постигнет его большое несчастье, но спасется, попадет в руки к злым людям, которые захотят его убить, но спасется, застигнет его в море сильная буря, но спасется, женится — и не будет ему спасения! — Эти пророчества действительно сбылись.

— Богат будет — и богатства его умножатся, счастлив будет — и весь свет ему позавидует. — Эти же пророчества так и не сбылись.

Но если мать такие предсказания успокоили, то отца они не могли успокоить, и поэтому в семье очень часто велись разговоры на эту тему. Все родители охотно занимаются определением судьбы своих детей. Мой крестный, у которого было три сына, моих товарища, очень часто говорил:

— Старший у меня умница, пусть будет учителем, средний — торговцем, а младшего, мошенника, отдам в офицеры!

То ли судьба не слышала этих его желаний, то ли произошло какое-нибудь недоразумение в небесной канцелярии — не знаю, но мне известно, что старший сын — учитель — стал бакалейщиком, средний — торговец — унтером в военном оркестре, а младший действительно надел форму, только не офицерскую, а ту, с двадцатой буквой алфавита на спине2).

Родители мечтают о будущем своих детей, и дети тоже мечтают, только желания детей гораздо скромнее, чем желания родителей. Так, например, девяносто из ста детей хотят стать пожарными, трубочистами, жандармами, пирожниками, музыкантами, в то время как девяносто из ста родителей хотят, чтобы их дети стали министрами, генералами, митрополитами, директорами банков и тому подобное. И можете представить себе, как неудачно сталкиваются желания в семье: отец хочет, чтобы его сын стал митрополитом, а сын хочет быть трубочистом; отец хочет, чтобы его сын стал министром, а сын хочет быть жандармом; отец хочет, чтобы его сын стал генералом, а он хочет быть пирожником. Судьба между тем, придерживаясь золотой середины, редко удовлетворяет желания родителей и очень часто — желания детей.

Бывает, разумеется, что в столкновении желаний детей и родителей судьба не знает, на чью сторону встать, и, исполняя иногда родительские желания, не упускает случая удовлетворить хотя бы до некоторой степени и желания детей. Поэтому часто и встречаются в жизни министры, очень похожие на жандармов, митрополиты, похожие на музыкантов, и генералы, похожие на пирожников.

Если бы определением судьбы занимались только родители, то это еще куда ни шло. Но дело часто усложняется тем, что в него вмешиваются обычно те, кого это меньше всего касается. Прежде всего все тетки по отцу и по матери, а затем и те бесплатные семейные советники, от которых страдает почти каждая семья. Разумеется, в случае со мной дело осложнялось и тем обстоятельством, что в детстве у меня было столько всевозможных склонностей, что это не могло не привести в замешательство не только моих родителей, но и всех, кто хотел помочь в этом вопросе своим советом.

Мое будущее было темой и одного особенно большого разговора, состоявшегося после того бурного дня, когда общинный жандарм из-за какой-то мелочи приволок меня домой за ухо, а мать три раза отчаянно воскликнула: «Уж лучше бы я тебя, разбойника, задавила, когда ты только еще первый раз пискнул!» Разумеется, вмешательство полиции в дело моего воспитания представляло страшный удар для всей нашей семьи, и после того как я получил полагавшуюся мне взбучку и был отправлен без ужина в постель, все, как мои родственники, так и многие гости, собрались в другой комнате отпраздновать чей-то день рождения.

Они думали, что я заснул, утопая в слезах, но я не мог спокойно спать, не отомстив за то, что они лишили меня права присутствовать на ужине, на котором было все вплоть до печенья. И пока господин протоиерей провозглашал здравицу, я, зная, что это тянется очень долго, вылез из кровати, никем не замеченный пробрался в кухню и рукой смазал на торте все узоры и украшения, которые та тетка, на которую я был похож, целый вечер терпеливо вырисовывала, а затем, сделав пальцем в торте четыре дырки, высыпав полкилограмма соли в мороженое, налив уксуса в приготовленное кофе и облив керосином из настольной лампы салат, я со спокойной совестью вернулся в кровать, как человек, совершивший какое-то важное дело, закрыл глаза и притворился, будто сплю глубоким сном.

Разумеется, я получил полное удовлетворение и был очень доволен, когда из соседней комнаты стали доноситься отчаянные вопли, объяснения и извинения и, наконец, возгласы, свидетельствовавшие о том, что упала в обморок та тетка, которая целый вечер разрисовывала торт.

Сразу же после этого, как я и ожидал, в моей комнате появилась целая комиссия, чтобы убедиться, сплю я или нет. И тут возле моей кровати началась бурная дискуссия по вопросу о том, стоит ли меня излупить сонного прямо в кровати, или следует подождать до завтрашнего утра. Я был согласен с большинством комиссии, считавшим, что лучше излупить меня завтра утром, рассчитывая, разумеется, еще до рассвета исчезнуть из дома.

Таким образом, я сам поставил вопрос о себе на повестку дня, и в той комнате, где ужинали мои парки, все разговоры о предстоящей свадьбе двоюродной сестры прекратились.

Дискуссию открыл отец, закричав: «Он кончит свой век на виселице!» — а мать снова повторила: «Уж лучше бы я его, разбойника, задушила собственными руками, как только он первый раз пискнул!»

Гости, разумеется, пытались утешить убитых горем родителей. Наш сосед, бакалейщик, сказал:

— Мальчишка, конечно, своевольный, но это ничего. Вот я, например, когда был маленький, крал все, что попадало под руку, а теперь я хозяин и все как должно быть. На все воля божья!

Протоиерей со своей стороны подтвердил это и привел в пример своего племянника:

— Ему еще и трех с половиной лет нет, а он так кроет бога, будто окончил школу подмастерьев. А я вот, ежели к примеру, ни разу не ругнул бога, пока не поступил в семинарию. И подумать только, дитя из семьи священника, и поди ж ты. Такие теперь дети пошли развитые да способные, и должно нам с тем примириться!

И после того как все согласились с тем, что все теперешние дети «развитые да способные», начали решать вопрос, кем же мне лучше всего стать. Председательствовал сам протоиерей, а сбоку от него, как три мифологические парки, которые прядут судьбу, сидели три тетки и всякий раз вмешивались в разговор. Клотой, паркой, которая держит пряжу, была моя старшая тетка, хотя в ней не было ничего мифологического, а под носом у нее росли усики, как у девятнадцатилетнего парня; на парку Хезис, которая выпрядает нить, была очень похожа моя средняя тетка, так как она и в жизни умела не только выпрядать, но и путать нитки; а Антропу, парку, которая держит ножницы, замещала младшая тетка, способная и без ножниц сократить человеку век.

Дебаты открыл отец следующим заявлением:

— Я пошлю его к кузнецу в ученики, погнет спину — утихомирится!

Три парки встретили такое заявление с явным неудовольствием и сразу же высказали каждая свое мнение.

— Я думаю, лучше всего ему идти в офицеры, — заявила Клота. — У офицера хорошее жалованье, денщик и офицерская честь. Он командует и марширует под музыку на парадах.

— А война? — воскликнул сосед бакалейщик, питавший врожденное отвращение к войнам.

— Ну, а если начнется война, то для чего же офицер, как не для того, чтобы сидеть в штабе и читать депеши с поля боя. А потом война — это возможность получить орден! — защищала свою точку зрения Клота.

— Я думаю, что было бы лучше, если бы он стал чиновником! — внесла свое предложение Хезис. — По крайней мере не нужно мучиться и кончать школу.

— Да, но смотря какой чиновник, чиновники бывают разные! — вмешался сосед бакалейщик. — Вот, например, таможенный чиновник — тут тебе и честь и уважение. Это я понимаю — специальность. Осматривает чужие вещи, вылавливает контрабанду и задерживает у себя все, что ему понравится. А потом видишь: шляпа на нем из тех, что он у контрабандистов отобрал, а шелковое платье на жене тоже из тех, что у контрабандистов отобрал. Это я понимаю, это хорошая специальность, а то еще хорошо на почте служить.

— Ох, вот уж не сказала бы, — заметила Хезис. — Целый день только и знай, что марки лепи, так что язык становится как крахмальный воротничок.

— Это правильно, марки лепит и клей глотает, — защищал свое мнение бакалейщик, — но зато, брат, сколько писем денежных через его руки проходит.

— Да, но письма-то запечатанные, — вмешивается мой дядя, — а если письмо распечатаешь, так тебя самого тогда запечатают. Вот и выбирай: хочешь — письмо оставь закрытым, хочешь — тебя самого на замок закроют. Если хочешь, чтобы тебя на замок закрыли, пожалуйста! Нет, если уж человеку суждено с деньгами возиться, то пусть он лучше возится с незапечатанными, пусть, например, будет кассиром. В самом деле, почему бы ему не стать кассиром?

— Кассиром нельзя! — решительно возразил протоиерей. — Для такой должности родиться надо, у кассира особый дар. Целый день возишься с чужими деньгами, а взять не можешь. Это, прости меня боже, все равно, что кто-нибудь целый день с чужой женой возится, а не может… — Но тут протоиерей прервал свое удачное сравнение, так как все три парки, — Клота, Хезис и Антропа — в один голос закричали: «Ах!» — не дав батюшке закончить мысль.

Третья парка, та, что сокращает человеческий век, высказалась за то, чтобы я стал учителем.

— Нет ничего лучше! — воскликнула она.

— Конечно! — ухмыльнулся протоиерей, по традиции, как представитель церкви, питавший отвращение к просвещению. — Конечно. Куда как хорошо. Ведь что главное — если ты учитель, тебе не нужно знать предмет, которому ты учишь. Я, допустим, не могу при венчании спеть за упокой, правда? А учитель может; придет на урок арифметики, а говорит о законе божием, придет на урок черчения, а говорит о затмении солнца, и никакая власть не может ему этого запретить. Учителем быть, конечно, хорошо, признаю: дети перед ним шапки снимают, родители любезны с ним, а как какой-нибудь комитет выбирать, то непременно и учитель будет членом комитета. А кроме того, еще каникулы; десять месяцев ни о чем не заботится, ни о чем не думает и два месяца отдыхает. Чего же еще лучше!

Матушка моя стояла за то, чтобы я стал или доктором или митрополитом.

— Доктор — это действительно стоящее дело, — поддержал дядя. — Покажешь ему язык — плати три динара, сунет тебе ложку в рот — возьмет с тебя пять динаров, пощупает руку — возьмет десять динаров, да и то все время на часы посматривает, чтобы, не дай бог, не передержать твою руку в своей больше, чем положено за десять динаров; если прислонит ухо к спине, возьмет с тебя пятнадцать динаров, а уж если напишет два-три слова, которые никто на свете и прочесть не сможет, то возьмет с тебя двадцать динаров. И что главное, если выздоровеешь, он говорит: выздоровел от его лечения, а если умрешь, говорит: умер естественной смертью.

Но, несмотря на эти заманчивые слова, в которых так расхваливалась профессия доктора, матушка все больше склонялась к тому, что мне следует стать митрополитом.

— Все люди его почитают, все ему руку целуют, — говорила она. — А, кроме того, ему и делать нечего, разве что пропоет «Аминь!», да и то по большим праздникам — вот и вся работа.

— Боюсь, очень он живой, а митрополиту надлежит быть степенным! — сказал протоиерей, которому более чем кому-либо другому следовало о том высказать свое суждение.

— Ну и что же с того! — успокаивала себя мать. — Уж если где и согрешит, мантия все прикроет!

Мой дядя, так лестно отзывавшийся о докторах, решительно высказывался за то, чтобы я стал министром.

— Нет ничего лучше, — твердил он. — Вся власть в твоих руках, что хочешь, то и делаешь, ни перед кем не отвечаешь. Легче быть министром, чем парикмахером. Парикмахер, во-первых, должен уметь брить, а во-вторых, ему все время приходится смотреть, как бы не порезать, а министру, брат, не нужно ни уметь брить, ни опасаться, как бы кого не порезать, так как он если и порежет, все равно не виноват.

Сосед бакалейщик, который до этого рассуждал только о чужих предложениях, решил, наконец, выступить и со своим.

— Я бы определил его в торговцы, только не надо, чтобы он был бакалейщиком вроде меня. Это дело мелкое: кило риса стоит четыре гроша, ну, обвесишь покупателя на несколько граммов, а что с того — больше чем на десять-двадцать пара3) не обманешь. То же самое и с сахаром, и с мукой, и со всем остальным. Подсыплешь в муку немножко песку, подмешаешь в рис немножко овса, подбросишь в кофе немножко мелких камешков, подольешь в керосин немножко водички — и за целый день не заработаешь и нескольких динаров. И в галантерейном деле мало проку. Меришь метром, а покупатель за тобой вот такими глазами смотрит. Когда на безмене вешаешь, так там хоть иногда поживиться можно: или свинца припаяешь на ту чашку, куда товар кладешь, или мизинцем ударишь, или… а с метром ничего не сделаешь, его не укоротишь. Если идти в торговлю, то только в оптовую; уж если обманывать, так обманывать оптом. А, по-моему, самая лучшая торговля — это в аптеке. Правда, пусть он станет аптекарем!

— Ах, аптекарь!— вздохнула Антропа.— Это поистине чудесно! Вся жизнь на лоне духов и парфюмерии!

— Еще бы не чудесно! — продолжал бакалейщик, почувствовав, что его поддержали. — Продает пыль, сухие листья, паутину и все такое. Как он там вешает, никто не понимает, а дать он тебе может все, что хочет. Выпишет тебе доктор, не дай бог, сальватус пуртатус или поркалия омалия, ты идешь к аптекарю, и он тебе дает, что хочет, вешает, как хочет, и берет с тебя, сколько хочет. Что ты с ним сделаешь! Не понимаешь, как он вешает, так мог бы хоть замечание какое-нибудь сделать, скажем: «Этот ваш сальватус пуртатус вроде немножко прокис», или, скажем: «Эта ваша поркалия омалия как будто подгорела». А то ведь и этого не можешь. И про цену не можешь ничего сказать: откуда ты знаешь, сколько стоит. Не можешь даже и так сказать: «Слушайте, у вас слишком дорого. Ведь Мита-бакалейщик продает сальватус пуртатус гораздо дешевле!»

Тирада бакалейщика получила более или менее общее одобрение, и только мой отец качал головой, упорно придерживаясь своего прежнего мнения, согласно которому меня следовало пристроить к какому-нибудь такому занятию, которое бы меня утихомирило.

Я не знаю, до каких пор продолжались эти дебаты; утомленный бурными событиями дня, я заснул, и так сладко, как может спать только человек, которого не мучают угрызения совести, ибо он знает, что исполнил все, что ему надлежало исполнить.

Разумеется, в эту ночь я видел странные сны. Снилось мне, будто я министр и будто схватил я нашего окружного начальника, зажал ему голову между колен и начал брить. Он орет, как недорезанный ягненок, лицо от злости кровью налилось, а я знай брею, ведь министр ни за что не отвечает.

Потом снилось мне, будто я митрополит и будто схватил я протоиерея за бороду и давай его крыть, словно я кончил школу подмастерьев. А потом снилось мне, будто я сыплю песок в муку, а в керосин подливаю воду. И вообще в эту ночь мне снились такие странные сны, какие может видеть человек, заснувший под впечатлением самых радужных надежд на будущее, а проснувшийся от ударов отцовского ремня.

Учёба

Когда мне пришло время идти в школу, все в доме приуныли, так как были уверены, что школа — это пекарня, где ребенка, чтобы придать ему форму, сажают на противень, как выкисшее тесто, и возвращают родителям в готовом виде.

Моя учеба — это настоящая борьба за существование и независимость. Первым, с кем мне пришлось столкнуться, был отец, который ужасно гордился тем, что его сын идет в школу, тогда как я, оценивая это событие более реалистически, считал, что никаких особых причин для такой гордости у него не было. Затем я вступил в борьбу со школьным служителем, которому отец поручил доставить меня в школу и которого я по дороге укусил. Сторож сказал мне, что он точно так же доставлял в школу и других членов нашей семьи. Но главное сражение развернулось в самой школе, где с первого же дня столкнулись два непримиримых противоречия: отвращение отдельных учителей ко мне и мое отвращение к отдельным предметам.

Это была поистине беспрерывная и длительная борьба, в которой участвовали, с одной стороны, учителя и наука, а с другой — я. Разумеется, борьба была неравной, и мне почти всегда приходилось уступать; утешение я находил в мудрой народной пословице: «Умный всегда уступает». Но уступать я должен был еще и потому, что учителя, видя во мне своего противника, применяли один и тот же излюбленный, но вообще очень нечестный прием: и на уроках и на экзаменах они всегда спрашивали меня то, чего я не знал. Таким образом, они лишали меня всякой возможности добиться успеха в борьбе за независимость.

А борьба эта имела поистине богатейшие традиции: ее вели многие мои предки и особенно их потомки. Один мой родственник, например, как пошел в первый класс гимназии, так четыре года подряд и не расставался с ним. Место в этом классе он считал своей наследственной недвижимой собственностью, которую у него никто не имеет права отнять. Напрасно учителя убеждали его в том, что на основании школьных законов он должен расстаться с первым классом; он оставался при своем мнении и продолжал по-прежнему ходить все в тот же класс. Наконец учителя махнули на него рукой и стали терпеливо ждать, пока мой родственник дорастет до женитьбы, надеясь, что это, вероятно, заставит его покинуть школу.

Другой мой родственник до того любил гимназию, что даже остался в ней сторожем.

А нашелся и такой, который довел самих учителей до белой горячки. За три года обучения он не проронил ни слова. Одни учителя просто из любопытства хотели услышать его голос, другие теряли терпение и буквально заклинали его сказать хоть слово. Учитель математики, например, попытался даже отодрать его за уши, чтоб хоть этим заставить его подать голос, подобно тому как дергают звонок, чтобы он зазвонил. Но он по-прежнему молчал и смотрел на учителя дерзким взглядом, который вообще свойствен членам нашей семьи. Его молчание раздражало учителей еще и потому, что они не могли определить, к какой отрасли знания он имеет склонность; своим молчанием он очень искусно скрывал это.

Не нарушая столь светлых традиций, я окончил начальную школу благодаря не столько своему прилежанию, сколько отцовскому вниманию к учителям. На протяжении четырехлетнего пребывания в школе я старательно ловил мух, ставил в тетрадях огромные кляксы, резал парты перочинным ножом; каждый день к концу занятий руки мои были так испачканы чернилами, словно я провел это время не в школе, а в красильне.

В конце четвертого года обучения в начальной школе мать надела на меня новый костюм, застегнула на нем все пуговицы, сунула в карман чистый, аккуратно сложенный носовой платок, расчесала волосы на прямой пробор и сама отвела в школу, где я перед многочисленными гостями продекламировал какие-то патриотические стихи, после чего протоиерей поцеловал меня в лоб, окружной начальник погладил по голове, а отец заплакал от умиления. Вся эта церемония означала, что с этой минуты я стал гимназистом.

Но прежде чем я пошел в гимназию, отец прочел мне длинное наставление, убеждая меня, что я должен быть более серьезным и думать о своем будущем. Мать благословила меня, а тетки горько заплакали, очевидно предчувствуя, какие мучения мне предстояло претерпеть в гимназии. В своей речи отец особенно подчеркивал, что я должен учиться так, чтобы ему не было за меня стыдно. Эти слова глубоко запали мне в сердце, и я, вероятно, выполнил бы отцовское желание, если бы только учителя согласились мне в этом помочь. Помню, один-единственный раз на уроке гимнастики я доставил радость отцу, а себе разбил нос; на других уроках дело шло через пень-колоду. Протоиерей говорил об учителях, будто они на уроке математики рассказывают о законе божьем, а на уроке черчения — о затмении солнца. Со мной было то же самое, но наоборот: когда меня спрашивали из закона божьего, я рассказывал о затмении солнца, а когда из математики, я отвечал из катехизиса. Именно потому, что я никогда не отвечал на задаваемые мне вопросы, учителя, если б они были более внимательны ко мне, могли бы заметить у меня известный политический талант, но они не заметили, и в этом заключалась основная причина всех недоразумений между учителями и мною. Само собой разумеется, что уже в конце первого года обучения я провалился на экзаменах по трем предметам и остался на второй год в первом классе.

Я очень хорошо помню этот свой первый жизненный успех. Когда я в то утро собирался на экзамен, мать опять нарядила меня в новый костюм с накрахмаленным кружевным воротничком, подстригла мне ногти, расчесала волосы на пробор, сунула в карман чистый носовой платок и, поцеловав в лоб, сказала:

— Порадуй меня, сынок.

А отец, когда я подошел, чтобы поцеловать ему руку, сказал мне:

— Сынок, это твой первый серьезный экзамен, первый серьезный шаг в жизни, и я хочу вознаградить тебя за него. Когда ты вернешься с экзамена и скажешь мне, что ты его выдержал, ты получишь вот это. — И он показал мне совсем новенький золотой дукат. — А если ты не выдержишь экзамен, то тогда лучше и домой не возвращайся, потому что я изобью тебя, как собаку.

И вот, блестяще провалившись на экзамене, я вышел за ворота и принялся размышлять:

«Взбучки мне все равно не миновать, а дуката я не получу. И это двойной ущерб. А хорошо бы свести все это к одному. Пусть я получу взбучку, раз уж ее нельзя миновать, но и дукат пусть достанется мне!»

Счастливая мысль пришла мне в голову, и я стремглав, подпрыгивая, бросился вдоль улицы. Веселый и довольный подлетел я к отцу с матерью, поцеловал им руки и закричал:

— Сдал экзамен! Сдал на отлично.

Слезы радости брызнули из глаз и у отца и у матери, потом отец полез в карман, достал новенький золотой дукат и вручил его мне, поцеловав меня в лоб.

Разумеется, спустя некоторое время меня заставили получить порцию березовой каши, но зато я получил и дукат. Вообще это, конечно, мелочь, я упомянул о ней мимоходом только для того, чтобы показать, что один раз я и таким образом получил гонорар.

В другой раз, уже в третьем классе, до которого я кое-как дополз, я заявил отцу, что мне необходим репетитор по арифметике, которая в течение всей моей жизни причиняла мне головную боль. Для этой цели я пригласил «самого лучшего» ученика нашего класса, отец платил ему тридцать грошей в месяц. Разумеется, этим учеником был мой товарищ, учившийся еще хуже меня; во время дополнительных уроков мы играли в ушки, а в конце месяца делили гонорар. Таким образом, даже при плохой учебе я сумел обеспечить себе ежемесячно пятнадцать грошей, которыми распоряжался в свое удовольствие. Кто знает, сколько бы это могло продолжаться, если бы на экзамене не обнаружилось, что и я и мой учитель одинаково не можем ответить ни на один вопрос из того предмета, по которому он меня репетировал.

Так проходил год за годом, а я потихоньку переползал из класса в класс. Как мне это удавалось, я даже и сейчас не смогу объяснить. Пожалуй, правильнее будет сказать, что мы не переходили из класса в класс, а завоевывали класс за классом, словно мы были не гимназисты-одноклассники, а рота добровольцев, которой приказано отвоевать у неприятеля траншею за траншеей. И действительно, пядь за пядью, не жалея сил и проявляя чудеса героизма, мы захватывали траншею за траншеей. Борьба была упорной, на своем пути мы оставляли раненых и убитых, но остальные, кого не задели смертоносные пули, пробивались вперед и вперед, чувствуя, что чем ближе победа, тем опаснее становится наш путь. Не успели мы преодолеть несколько траншей прогимназии, как перед нами выросла крепость — гимназия, располагавшая самыми современными средствами уничтожения гимназистов. Стены и башни этой крепости были сплошь покрыты всевозможными синусами, косинусами, гипотенузами, катетами, корнями, логарифмами, склонениями, спряжениями и другими смертоносными неизвестными величинами. Можете себе представить, сколько нужно было смелости и готовности к самопожертвованию, чтобы с голыми руками идти на штурм такой крепости, как гимназия.

Но мы не струсили: мы падали и поднимались, получали ранения, в продолжение каникул залечивали их и набирались сил для нового наступления, попадали в плен и по два года томились в рабстве в том же классе, но в конце концов наша долгая семилетняя война привела нас к решающей битве за аттестат зрелости.

Если вы спросите меня, каким образом мне удалось сдать экзамены на аттестат зрелости, то знайте, что вы поставили вопрос, на который я не смогу ответить, так же как если бы вы спросили меня: каким образом можно научить слона играть на мандолине? На такие вопросы обычно не отвечают. По здравому смыслу, по логике вещей, по моему глубокому убеждению, по всем законам, и божьим и людским, по всем правилам на выпускных экзаменах мне надлежало провалиться, а я не провалился. Значит, действительно из всякого правила есть исключения. Этим же мудрым изречением, как мне помнится, оправдывалась и оправдалась передо мною одна девушка, которая в противоположность мне пала, хотя по всем правилам не должна была пасть. Разумеется, она пала не на экзамене на аттестат зрелости, а на том экзамене, который жизнь так часто ставит на пути молоденьких девушек, но и она в свое оправдание вспомнила вышеприведенные мудрые слова:

— Я знаю, что не должна была допустить падения, знаю, что нужно было беречь свою репутацию и честь. Знаю, есть такое правило, но ведь «из всякого правила есть исключения».

Получить аттестат зрелости не так просто и легко. Аттестат — это свидетельство, официальный документ, выданный соответствующими органами государственной власти в подтверждение того, что человек созрел.

В Белграде хорошо известен Драголюб Аврамович-Бертольд — человек, которого одни власти сажали в сумасшедший дом, а другие выпускали из сумасшедшего дома. Поскольку власти менялись очень часто и Бертольду приходилось то отправляться в сумасшедший дом, то выходить оттуда, ему это наконец надоело, он явился к властям и потребовал официальное свидетельство о том, что он не является сумасшедшим. С тех пор как Бертольд получил такое свидетельство, он бьет себя в грудь и твердит, что он единственный человек в Сербии, который официально признан нормальным. То же самое можно сказать и об аттестате зрелости, которым подтверждается зрелость человека. Когда я получил аттестат зрелости, мне казалось, что это документ, на основании которого я имею право совершать в жизни всевозможные легкомысленные поступки.

Радости моей, разумеется, не было предела. Прибежав домой, я обнял и расцеловал мать и сестру, а младшему брату, находясь в состоянии возбуждения, влепил пощечину; а еще до этого перед зданием школы я обнял и расцеловал школьного служителя, хотя он и не преподавал нам никакого предмета, и, следовательно, не был повинен в том, что я получил аттестат зрелости. Пребывая все в том же радостном возбуждении, я побежал дальше, обнял и поцеловал соседа бакалейщика, а затем обнял и поцеловал вдову, приятельницу матери, восклицая:

— Сударыня, я созрел, я созрел!

То же самое я доказывал после и нашей кухарке. Я обнял и поцеловал также парикмахера, так как уже после первых проявлений радости и возбуждения вспомнил, что первая обязанность зрелого человека состоит в необходимости бриться. Мне, собственно, не нужно было бриться, но сам процесс бритья в моих глазах, как и в глазах всех выпускников, был внешним проявлением зрелости.

— Молодой человек желает подстричься? — предупредил меня парикмахер с ехидством, свойственным этой профессии.

— Нет, побрейте меня! — гордо заявил я и сел в кресло, в душе проклиная себя за то, что ноги мои не достают до пола и болтаются в воздухе.

Слова «побрейте меня» казались мне чем-то очень значительным, как будто этим совершился перелом в моей жизни, как будто после мучительных усилий я отворил массивные железные ворота, за которыми для меня должен был открыться новый, неведомый мир, как будто я переступил порог, за которым начиналась настоящая жизнь. В тот момент слова «побрейте меня» имели гораздо больше значения и рокового смысла, чем слова Цезаря: «Jacta est alea!»4)

Но после того как парикмахер побрил меня и стер остатки мыла, ни на моем лице, ни в моей душе не произошло никаких изменений. То неожиданное, то неизвестное, что должно было мне открыться, та жизнь, в которую я должен был вступить, оказывается была еще далеко, очень далеко. И единственным моим ощущением после того, как я покинул парикмахерскую, было то, что я побрит и в кармане у меня лежит документ о зрелости.

Но этим я еще не все сказал о своем обучении. Мне еще предстоял университет, хотя мы почему-то считали, что в университете не учатся, а только «слушают лекции», что казалось нам гораздо легче: мы были уверены, что справимся с этим. Даже если придется просидеть в университете больше, чем полагается, нам все равно не будет стыдно, потому что, поступив в университет, человек становится «гражданином», а быть «гражданином» на год больше или на год меньше совсем не трудно, а подчас лучше быть вечным студентом-гражданином, чем полицейским писарем в Ариле или младшим учителем в Брзой Паланке.

Но вернемся к рассказу об обучении в начальной школе, которой человек отдает свои самые лучшие годы. Школа и брак — это два самых важных этапа в человеческой жизни. Недаром говорят: «Кто благополучно окончил школу и счастливо женился, тот познал, что такое жизнь». Больше того, школа и брак имеют очень много общего. Например, в школе и в семейной жизни всю жизнь чему-то учатся, без всякой надежды чему-нибудь выучиться; и в семейной жизни и в школе есть строгие и добрые учителя, трудные и легкие предметы; и в семейной жизни и в школе можно получить и хорошую и плохую оценку; и там и здесь нельзя опаздывать ни на минуту, и там и здесь каждое твое отсутствие обязательно учитывается. И в семейной жизни и в школе оценивают твое поведение; и в семейной жизни и в школе можно провалиться на экзаменах; и в семейной жизни и в школе приятны каникулы. Разница только в том, что бракоразводный процесс с женой тянется очень долго, а бракоразводный процесс со школой — одна из самых коротких процедур на свете. Кроме того, если человек начинает представлять собой какую-то ценность к моменту окончания школы, то к моменту окончания брака он уже ничего не стоит.

Учитывая все эти обстоятельства, я должен отвести большое место в этой книге воспоминаниям о школе. Сначала мне казалось, что лучше всего это можно сделать, рассказав по порядку о каждом классе, но когда я вспомнил, сколько сил потрачено мною на то, чтоб пробраться сквозь эти классы, у меня пропало всякое желание еще раз возвращаться к этому. Уж лучше я напишу обзор того, чему нас учили. Тем самым я по крайней мере получу возможность отомстить нелюбимым мною предметам за те муки, которые они мне доставили в прошлом.

Итак, начнем с начальной школы.

1) Государство — это я! (франц.)

2) То есть надел арестантскую одежду. Двадцатая буква в сербском алфавите — «р» (сербск. «робиjаш» — каторжник)

3) Пара — мелкая разменная монета

4) Жребий брошен! (лат.)

600,#links,#footer,#content,#header,400