Чеченский блюз
Глава девятая
Дом, в котором они собрались и который служил им убежищем, был трехэтажный, кирпичный, под покатой железной крышей, с чердаком и двумя подъездами.
Если вскрыть чердачные двери, думал Кудрявцев, забаррикадировать подъезды, то лестничные стояки, соединенные через чердак, превращались в позиции, которые следовало оборонять. Огневыми точками становились окна, выходящие на площадь, а также чердачные слуховые проемы, выглядывающие на вокзал. Один торец, обращенный к соседним садам и улочкам, был без окон, и это облегчало отражение атак, противник не мог проникнуть сквозь глухую стену и забросать их гранатами.
Их было шестеро. По замыслу Кудрявцева двое, засев у лестничных окон, отражали атаки с площади. Двое других, разместившись под крышей, держали под прицелом вокзал. Он же и последний солдат входили в резервную группу. Перемещались под крышей между лестничными стояками, оказывая поддержку в круговой обороне.
Они поднялись на чердак. Кудрявцев светил фонарем на замок, болтавшийся на петлях, а Крутой, пыхтя и высовывая язык, ломал его штык-ножом. Гнул петли, скрежетал, а потом, рассердившись, двинул сильным плечом, высаживая дверь вместе со щепками и винтами.
Чердак был низок, наполнен хламом и рухлядью, обрезками труб, мотками проволоки. Сквозь щели в слуховом проеме Кудрявцев видел край лепного вокзала, липкую платформу и отрезок стальной колеи с лиловыми огнями, похожими на глаза изумленных животных.
— Таракан!.. Ноздря!.. — позвал он солдат, отыскивая их фонариком среди стропил и асбестовых труб. — Здесь ваша позиция… Твой сектор, — он ткнул Таракана в плечо, — от края площади до угла вокзала… Тебе, — он повернулся к Ноздре, — смотреть правее, вдоль колеи до этих чертовых садиков. Опасная зона. Могут подкрасться, забросать гранатами. Так что бей по теням, по звуку, по вспышкам, по чему угодно, если жить хочешь!
Солдаты молча прижимались глазами к деревянным переборкам проемов, и в белом лучике фонаря летел и кудрявился пар, вылетавший из губ Таракана.
Вторую чердачную дверь Крутой высадил с легким стоном, охая, покатился вниз по темной лестнице, чертыхаясь и матерясь. Когда встал, освещенный фонариком, ощупывая ушибы, Таракан съязвил:
— Ты не человек, а стенобитная машина. От дома ни хрена не останется!
Это была первая шутка, услышанная Кудрявцевым после пережитой жути. Значит, жуть отступала. Это чувствовали остальные солдаты и сам Крутой, который не рассердился, а беззлобно хмыкнул.
— Теперь пораскинем, как закупорить подъезды. — Кудрявцев прислушивался к звукам в доме, все еще надеясь уловить признаки жизни. Быть может, бой настенных часов или мяуканье кошки. Но было безмолвно, тихо. Только снаружи истошно кричали вороны и раздавались редкие очереди.
Двери одного из подъездов они накрепко заложили и заклинили обрезком трубы. Проворный и зоркий во тьме, Таракан соорудил у порога растяжку. Закрепил две гранаты, скрепил их проволокой до струнного бренчанья и звона. Приговаривал:
— Добро пожаловать, козлы вонючие!
Двери второго подъезда были без ручек, некуда было засунуть трубу. Вход решили заставить и забаррикадировать мебелью.
Кудрявцев подсвечивал фонариком, упирая кружочек света в пол, чтобы луч не скользил по окну. Отыскали незамкнутую, с приоткрытой дверью квартиру. По очереди осторожно вошли, робея вида чужого оставленного жилья.
Квартира была однокомнатная. Ее опрятное обветшалое убранство наводило на мысль, что обитатели ее — одинокие старики. Какая-нибудь смиренная похварывающая пара. В остывшей, с холодными батареями комнате пахло тлеющими материями, лекарствами, запахом старости, исходящим от неуклюжей мебели, засаленных обоев, множества ковриков и салфеток, белевших кружевами и вышивками.
Пройдя в комнату, протаскивая сквозь дверные занавески автомат, Кудрявцев с порога осматривал мебель, пригодную для баррикады. Тяжелый двухъярусный буфет с резными колонками, наполненный тарелками и вазами. Платяной шкаф с зеркалом, с какими-то коробками наверху. Широкая, застеленная покрывалом кровать с горкой подушек. Все годилось для дела, все могло встать в узком подъезде, закупоривая проход.
Солдаты тесно топтались в комнате, оглядывая чужое жилье, в которое без спроса, без стука завел их командир.
Чиж подошел к буфету, погладил резные узоры, приник к стеклу, разглядывая посуду.
— У нас дома похожий буфет, — сказал он. — Наверху тетерев вырезан. Бабушка его называет «охотничий».
Ноздря прислонил к стене автомат, поклонился куда-то в угол, и Кудрявцев увидел, что он крестится. В темноте, куда был обращен поклон, едва различимая, висела икона. Солдаты замолчали, перестали топтаться, не мешая ему.
— Ну что, берем гардероб? — Кудрявцев раскрыл створки шкафа, тускло полыхнув в темноте зеркалом. — Всю одежду — долой!.. Таракан!.. Крутой!.. Оттаскивайте его вниз аккуратно! — Он подошел к кровати, ткнул пальцем в подушки, украшавшие стариковское ложе. — Это тоже берите!.. Чиж!.. Ноздря!.. Приступайте!
Видел, как солдаты вытряхивают из гардероба ворохи ветхих одежд, сволакивают с кровати матрас и одеяла. Прошел в коридор, подсвечивая фонариком.
В квартире было холодно, отопление не работало. Электричество было вырублено, вода из крана не шла. Но ванна почти до краев была наполнена запасенной впрок водой. И это обрадовало Кудрявцева — для автоматов было вдоволь патронов, для солдат надежный запас воды.
Он раскрыл маленький, стоящий на кухне холодильник. Фонарик осветил миску, полную застывшего холодца. Эмалированную кастрюлю то ли с винегретом, то ли с салатом. Среди лекарственных пузырьков и флаконов возвышалась бутылка водки. Это был ужин, заботливо приготовленный по случаю Нового года, так и оставшийся нетронутым. Теперь этот ужин достанется Кудрявцеву и солдатам. Если этой еды не хватит и назавтра морпехи не пробьются к вокзалу, в других квартирах, в холодильниках, в наполненных ваннах, оставлен для них запас продовольствия.
В комнате уже скрипел и хрустел сдвинутый с места шкаф. Крутой охал и поругивал Таракана. Шкаф не проходил в дверной проем, цеплялся за косяк, жалобно постанывал.
— Аккуратней ты! — злился Крутой. — Зеркало побьешь!
— Кто будет смотреться, баб нету! — огрызался Таракан. — При сильней!
— Старушечье добро, — настаивал Крутой, подтягивая на себя короб шкафа. — Всю жизнь наживала.
— Война спишет, — пыхтел Таракан, толкая шкаф.
— Эй вы, осторожней! — вмешался Ноздря, подхватывая угол. — Зеркало разобьется, дурная примета.
Таракан умолк, перестал пинать шкаф, и они втроем, осторожно, охая и переводя дух, спустили неуклюжий гардероб на первый этаж, закупорили вход.
Туда же была вынесена и поставлена на попа кровать. Громоздкую мебель приторочили к дверям проволокой, и Таракан установил растяжку с гранатами, повторяя язвительное: «Добро пожаловать, суки…»
— Таракан!.. Крутой!.. — Кудрявцев, довольный баррикадой, оттеснял солдат от невидимой в темноте опасной струны, соединяющей кольца гранат. — Ваши позиции — второй этаж, первый и второй подъезды!.. Боекомплект делим надвое, складируем на верхних площадках.
Дом с помощью старой мебели, железных труб и растяжек был превращен в опорный пункт с четырьмя амбразурами, в которых на разных этажах, по разным секторам разместились стрелки. Цинки с патронами, ящики с гранатами были поделены надвое и поставлены в глухие углы площадок, чтобы в случае обстрела их не достала пуля.
— Теперь айда перекусим! — бодро сказал Кудрявцев, испытывая облегчение. Между ними, закрывшимися в доме, и площадью, продолжавшей тлеть и постреливать, образовалась преграда.
«Спасибо дому», — повторил он безмолвно, проведя рукой по шершавой стенной штукатурке.
Они вернулись в квартиру, сложили у порога автоматы, тесно расселись вокруг стола. Крутой извлекал из буфета тарелки, вилки, ножи. Притащил из холодильника миски с винегретом и холодцом. Кудрявцев оглядел близкие голодные лица, в царапинах, потеках копоти, в чердачной грязи. На каждом были следы перенесенных мук и опасностей. Сказал Крутому:
— Неси бутылку…
Тот принес из холодильника и поставил водку на стол. Извлек из буфета стаканчики. Кудрявцев сам распечатал горлышко и медленно разлил по стаканам маслянистую переохлажденную водку. Солдаты молча и серьезно наблюдали за ним. Водка слабо поблескивала, и в этом поблескивании присутствовали красные искорки, прилетавшие из-за окна.
— Ну что, мужики, — Кудрявцев поднял стакан. — Во-первых, за то, что живы, что пуля нас не достала… Во-вторых, за погибших товарищей, которые с нами не чокнутся.. В-третьих, чтоб мы и дальше жили, дождались частей, которые идут к нам на выручку… А в целом с Новым годом!..
Он протянул над столом стакан. Солдаты по очереди, уступая друг другу, чокались с командиром. Ноздря, перед тем как выпить, перекрестился. Все пили, прижимая стаканы к обветренным, обкусанным, обожженным губам, и площадь за окном тлела, как скомканное одеяло.
— Ну вот, все умяли, что старички себе приготовили, — сказал Крутой, виновато подъедая с тарелки остатки холодца. — Небось, хотели себя побаловать, а мы все смолотили.
— Да они бы сами нам предложили, — успокоил его Ноздря. — Русские люди, икона висит. Они бы нас пригласили.
— Мать у нас дома такой же холодец готовит, — задумчиво сказал Чиж, — только хрен на стол ставит. С хреном вкуснее.
— Лучше холодец без хрена, чем хрен без холодца, — рассудил Таракан. — Мороженое будет, товарищ капитан?
— На Филю посмотри, вот тебе и мороженое! — сказал Кудрявцев.
Филя возвратил Кудрявцеву бушлат, напялил на себя стариковские кофты и блузы, просторное долгополое пальто, то ли женское, то ли мужское. Сидел нахохлившись после выпитой рюмки, похожий на чибиса. Все посмотрели на Филю и хмыкнули, но не с тем, чтобы его задеть, а просто откликнулись на шутку своего командира.
Кудрявцев уловил эту тончайшую деликатность. Испытал к ним мгновенную, похожую на головокружение нежность. Над близкой, усеянной горящими танками площадью пролетело полупрозрачное существо, проникло в дом сквозь затуманенное окно. Встало над ними по-матерински любовно и горестно, накрыло их своим невесомым покровом. Это длилось мгновение и кончилось.
— По местам! — сказал он, вставая. — На позиции!.. Не спать, смотреть в оба!.. Мы с Филей — в резервной группе!
Поднимались, разбирали оружие. Захватывали с собой стулья, чтобы удобнее разместиться у огневых точек. Расходились по чердаку и лестничным клеткам. Занимали позиции.
Филя, укутанный в старушечьи кофты, прикорнул на кухонном диванчике, сберегая обретенное тепло и ощущение сытости. А Кудрявцев уставился на мерцавшую в буфете точку и думал.
Неизбежно весть о разгроме бригады прокатилась по высшим штабам. Министр обороны, празднующий свой день рождения, уже покинул застолье, возвратился в свой кабинет. Принимает доклады штабистов, командующих округами и армиями. Уже выдвигаются к городу резервные части, заправляются топливом баки штурмовиков, крепятся на подвесках ракеты и бомбы. И под утро по городу нанесут огневой удар, следом пойдут войска. Не так, как входила бригада, сплошной беззащитной колонной, подставляя борта и башни под выстрелы гранатометов, а малыми группами пехоты, при поддержке вертолетов и танков, ломающих оборону противника. Медленно, дом за домом, развалина за развалиной, пробивая, как зубилом, кирпич, войска доберутся до площади, до трехэтажного дома, где засел Кудрявцев. Соединятся два фронта: один — состоящий из полков, артиллерии, танков, другой — из крохотной группы, которой командует Кудрявцев.
Он был уверен, что именно так и будет. Их не обнаружат до подхода войск. Они вступят в бой в самый последний момент, ударят в тыл отрядам отступавших чеченцев. И с этой уверенностью поднялся и пошел проверять позиции, подбодрить и проведать солдат.
Чиж устроился на стуле у окна между первым и вторым этажом. Его автомат лежал на подоконнике стволом к стеклу. В углу, заслоненный простенком, стоял гранатомет с заостренной гранатой. Другой простенок был пуст, и Кудрявцев мысленно затолкал туда Чижа на случай, если окно проколет автоматная очередь или влетит шипящая головня гранаты. Многослойный кирпич защитит солдата от выстрелов, если тот умело укроется.
Чиж сидел у подоконника над листком бумаги. В темноте, в слабых отсветах, прилетавших с площади, водил карандашом. Кудрявцев наклонился, заглядывая в бумажный листок.
— Без прибора ночного видения не пойму… Глаза испортишь…
— У меня глаза, как у кошки, в темноте расширяются.
— Пишешь?
— Рисую…
Кудрявцев различил на листке слабые контуры и штрихи, но смысл рисунка был неясен.
— Что рисуешь?
— Что вижу. Площадь, танки подбитые. Все, что осталось от наших.
— Это зачем?
— А я все время рисую. Подвернется минутка, я и рисую.
— Ты что, художник?
— Поступал в училище, да не прошел. Сказали, рисунок слабоват, надо подтянуть. Я и подтягиваю, руку набиваю.
— И портреты умеешь?
— Дембелей рисую в альбом, в форме, при оружии. Хвалят, говорят, похоже…
Он продолжал рисовать на листке, добытом в стариковской квартире. Кудрявцев изумлялся: час назад Чижа пощадила смерть. Искала его, окружала цоканьем пуль, взрывами летучих гранат, поливала огненной жижей, заваливала телами товарищей. Его душа уцелела в пожаре, не умерла, а лишь напугалась. И теперь, когда испуг миновал и выдалась минута покоя, он рисовал, отдаваясь своему увлечению.
— А еще что рисуешь?
— Да все! Деревья, людей, дома. Позавчера прапорщик поставил сушить сапоги, я и их нарисовал. Жаль, что альбом сгорел.
Кудрявцев опять усомнился, прав ли он, заняв оборону в доме. Пять уцелевших солдат признали в нем командира, верят, что он их спасет, выведет из страшного города, поможет добраться к своим. А он снабдил их оружием, поставил у амбразур и снова кидает в бой. Прав ли он, оставаясь сторожить горы обгорелых костей?
Он смотрел, как рисует Чиж, прижав к подоконнику листик, покрывая его невидимым и, быть может, несуществующим рисунком.
Снаружи, на площади, по белому снегу, из окрестных улиц, на огонь, на запах жареной плоти выбегали собаки. Поодиночке, малыми сбитыми стаями семенили, скакали, исчезали в скоплениях машин. Туда же осторожно по одному или по два, с ручными колясками, с мешками и сумками проскальзывали люди. Это были не боевики, не вооруженные победители, а робкие и трусливые мародеры, решившие поживиться на трупах. Как в больших городах в ночных помойках роются бомжи, погружая руки в теплый и тлеющий мусор, так мародеры тянулись на теплую, неостывшую свалку войны, надеясь на ней покормиться.
Среди разбитых машин возникали схватки и драки. Ссорились собаки и птицы, схватывались над трупами урчащие люди. Вырывали друг у друга бушлаты, сапоги, ручные часы и бумажники. Убитые, с голыми костлявыми ногами, с синими запястьями, раздетые, лежали на снегу. Мародеры суетливо толкали свои тележки, горбились под набитыми тюками, торопились покинуть площадь, растащить по норам добычу.
Кудрявцев поправил стоящий в углу гранатомет, тихонько отошел от Чижа. А тот разглядывал площадь своим ночным всевидящим зрением, рисовал подбитые танки, собак, ворон, мародеров.
Кудрявцев прошел на чердак и в холодной тьме, среди стропил и железных стояков не увидел, а почувствовал по едва различимому полю — у слухового окна притаился солдат. Таракан удобно устроился на деревянной балке. Слабый свет площади освещал его лицо. Другое окно было врезано в противоположный скат крыши, и в случае опасности Таракан мог сменить позицию, вести огонь по двум направлениям.
— Как обстановка? — Кудрявцев, устраиваясь на стропилине, слегка потеснил солдата. — Как чувствует себя личный состав?
Таракан подвинулся, давая место командиру. Кудрявцеву показалось, что Таракану приятно его появление. Легкая, заключенная в вопросе насмешка располагала к беседе.
— Думаю, в доме жильцы русские, — сказал Таракан. — Их убрали, чтобы знак войскам не подали. Если б жильцы остались, они бы знак подали, хоть светом в окне, хоть криком.
— Похоже. — Кудрявцев вслушивался в тишину, в которой не улавливалось ни единого шороха, словно все обитатели, включая мышей, пауков, тараканов, покинули дом в предчувствии землетрясения. Первый толчок уже уничтожил бригаду. Второй набирал свою силу, копил ее в толщах под площадью, готовясь направить на одинокий, с погашенными окнами дом.
— Я им в руки не дамся. — Таракан угадал мысли Кудрявцева. — Когда началась мочиловка, наши кто куда побежали, я в люке встал и отстреливался! — Таракан зло заерзал, потянулся к автомату, проверяя на ощупь оружие, и острое плечо солдата сильно надавило на Кудрявцева.
На площади зарокотало. Они оба притаились, прижались к слуховым щелям, их руки в темноте легли на спусковые крючки. Подсвечивая водянистыми огнями, на площадь, один за другим, выкатили черные дымные грузовики. В кузове стояли люди, машины протащились по снегу к бесформенным остаткам бригады, остановились, упираясь огнями в груды обломков. Из кабин, из кузовов стали выпрыгивать люди, что-то кричали, что-то стаскивали с грузовиков. Собрались вместе и гурьбой ушли в темные нагромождения броневиков и танков, поднимая и распугивая кричащее воронье.
Грузовики погасили фары, и в одной из кабин зажглась и погасла красная точка сигареты.
— Тягачи? — спросил Таракан. — Там уцелевшие «бээмпэшки» остались. Своих козлов посадят и — вперед!
Кудрявцев не ответил. Площадь была похожа на круглую цирковую арену. Еще недавно она выглядела белоснежной и чистой, с восхитительной мерцающей елкой, наполненная сочными звуками рояля. Теперь она была черной, политой кровью и гарью, в уродливых остовах и красных кострах. И им, на время отступившим со сцены, еще предстояло на нее вернуться, участвовать в представлении.
— Чеченцы не все подонки, — сказал Таракан, когда тревога, вызванная грузовиками, улеглась и потянулись минуты ожидания. — Есть среди них нормальные.
— Знал таких?
— В школе со мной учился, Шамиль. Нормальный парень. Бабочек собирал, как и я, для коллекции. Потом уехал. Может, сегодня по мне шмалял.
— Ты что, бабочек собираешь?
— У меня большая коллекция. Перед тем как в армию идти, я ее соседке подарил, на память.
— Невеста?
— Да нет, соседка.
Они смотрели, как чернеют бруски грузовиков. И Кудрявцев вспоминал, как ранней весной бабочки появлялись на их огороде. При первом тепле над мокрой землей, в голых яблонях вдруг мелькнет черно-красная искра. На серую тесину забора сядет шоколадница, как цветной лоскуток. И он подбирается к ней, видит, как дрожат ее крылья и усики, пульсирует темное тельце. Или летом, когда капуста раскрывала свои восковые зелено-белые листья, в которых после дождя скапливалась драгоценно-прозрачная вода, — на них слетались нежные, желтовато-млечные капустницы с тонкими, покрытыми пудрой тельцами.
Кудрявцев смотрел на Таракана, на испачканное сажей лицо, нахмуренный, с темной морщиной лоб. Старался угадать, как выглядела его домашняя комната, письменный стол, тетрадки, стеклянные коробки коллекции, перламутровые и сверкающие.
На площади, среди руин и обломков, истошнее закричали вороны, взлетали испуганные косяки, сердито и зло хрипели собаки. От расстрелянных машин в разные стороны, словно их пугнули камнем, побежали псы, засеменили прочь мародеры. Видно, те, кто сошел с грузовиков, разгоняли их своим появлением, и те безропотно уносили ноги.
Скоро опять утихло. Движение прекратилось. Настороженные зрачки Кудрявцева успокоились, палец соскользнул со спускового крючка.
— Ну и что? Говоришь, не невеста? — Кудрявцев протягивал прерванную нить разговора. — Что ж не обзавелся?
Спросил, а сам усмехнулся твердыми на холоде губами. Он был одинок, не женат. Его краткие сожительства с женщинами приносили хлопоты, раздражение, мучительные разочарования, после которых оставалась долгая непроходящая боль. Вопрос, который он задал, был из числа обычных, когда требовалось установить доверительные отношения с солдатом.
— Зачем рано жениться? — рассудительно ответил Таракан. — Надо сперва жизнь узнать, поездить, посмотреть. А уж потом жениться. А то женишься, дети пойдут, так всю жизнь вокруг них и провертишься!
— Где ж ты хочешь поездить?
— Везде. У нас сосед Гена «челноком» мотается. В Китае побывал, в Польше, в Турции, два раза в Италию ездил. Денег накопил, живет отлично. Из армии вернусь, тоже «челночить» начну.
— На что деньги копить будешь?
— В Бразилию поеду. На Амазонке бабочек половлю. Мечтаю бабочку на Амазонке поймать.
Кудрявцев удивился простодушию Таракана, в котором уживались взрослая рассудительность и наивная детская мечтательность.
— Мулатку привезешь из Бразилии.
— А хоть бы и мулатку! — Эта мысль понравилась Таракану, он завозил в темноте ногами, видимо представляя, как приведет на дискотеку мулатку и на зависть друзьям станет танцевать с ней карнавальный танец.
Кудрявцев продолжал удивляться этому упрямому молодому стремлению в будущее, которое представлялось Таракану непременно счастливым и радостным. Только что пережитое несчастье, бойня, смерть товарищей не сломали этого молодого стремления. И он, Кудрявцев, с тяжелым, холодившим колено автоматом, должен направить это стремление снова в бой, в кровь, в смерть.
Грузовики на площади вдруг разом загудели и включили фары. В их белом свете клубился синеватый дым. Водители повыскакивали из кабин, стали поспешно открывать борта. Из-за подбитых броневиков и танков стали появляться люди. Они шли парами и несли тяжелые, нагруженные носилки. Клали их на землю у грузовиков. Поднимали с них мертвые тела и, раскачивая за руки и за ноги, забрасывали в кузов; Было видно, как мертвецы взмахивают в воздухе разведенными конечностями, слышался стук тела о твердые доски.
Люди с носилками уходили обратно в скопление сгоревших машин. Их место занимали другие. Снова взлетали в воздух черные растрепанные тела, деревянно стучали о кузов. На платформах постепенно скапливались неровные сползающие груды. И тогда несколько человек, оставляя носилки, забирались в кузов, ровняли гору убитых.
Это длилось час или больше. Истошно кричали вороны. Светили бело-голубые фары. Иногда в их свет попадало бледное неживое лицо, голая, без обуви, нога. И все, кто был в доме, прижавшись к черным стеклам, следили, как нагружаются труповозы. Три грузовика с открытыми бортами, с черными рыхлыми грудами, похожими на торф, медленно, тяжело покатили с площади. И за ними пешком, усталая, уходила похоронная команда.
Глава десятая
Медленно тлела огнями, сочилась дымами зимняя ночь. Смертельная опасность, погнавшаяся за ним по заснеженной улочке вдоль железных ворот и оград, догонявшая его автоматными очередями, — эта опасность отступила. Бригада, в которой он служил и которая была домом для него и для множества близких и важных ему людей, а также для тех, к кому он испытывал неприязнь, и тех, к кому он был равнодушен, составляла живую среду, в которой он только и мог обитать, — бригада напоминала теперь огромную неопрятную свалку, где тлели зловонные костры и пахло горелым железом и костью. И Кудрявцев в эти минуты затишья пытался понять, какая роковая ошибка случилась, что привело их всех к поражению и смерти.
Скорее всего, виной тому были невежество и дурь генерала. Тупое, бездарное было в том, как он на глазах офицеров играл полководца. По-ермоловски, в домашних чувяках ходил по карте, по-свойски, по-домашнему заправил в шерстяные носки брюки с лампасами. Оскорбил начальника штаба, усомнившегося в нелепом приказе. Курсантом в пехотном училище Кудрявцев изучал тактику боя в условиях густонаселенного города, где каждый оконный проем, каждая подворотня превращались в позицию гранатометчика, в гнездо снайпера. Огневая мощь танков, долбящий огонь самоходок перемалывали опорные пункты противника. Пехота занимала развалины, добивая оглоушенных врагов, обеспечивала коридоры для дальнейшего продвижения брони. Тупое невежество и чванливая дурь загнали незащищенные колонны в город, подставили их под удар.
Генерал был виноват, но был виноват и министр. Долгоносый, с маленьким лбом, тесно посаженными птичьими глазами, он был похож на упрямого дятла. Решил сделать себе подарок ко дню рождения — штурмовать в новогоднюю ночь набитый противником город. Чтоб наутро на инкрустированный столик, куда сносили ему дары — клинки в серебряных ножнах, гравированное именное оружие, швейцарские часы с алмазом, золотую табакерку с поющей птичкой, — чтоб на столик легла телеграмма: «Войска поздравляют министра обороны. Русский флаг на Президентском Дворце». И министр, влажный после бассейна, в розовом махровом халате, читает телеграмму.
Или случилась измена, в штабе округа притаился предатель. Сообщил врагам маршруты колонн. Ведь недаром в момент вступления над чеченским седом взлетела ракета, послала беззвучную весть в далекий туманный город. И по этому тихому знаку засели у окон стрелки, притаились гранатометчики.
Поджидали по-охотничьи, когда на снежные улицы, под желтые фонари выскочит юркая головная машина.
Или он сам виноват. Покусился на льстивые речи, на радушные слова и улыбки, на золотые виноградные кисти, на разноцветные занавески в дверях, где мелькали нежные девичьи лица. И так сладко было пить черно-красное вино из стаканов, трогать горячей рукой деревянный заснеженный стол, и вдруг захрипел взводный, посаженный на нож, все выпучивал голубые глаза, пока лезвие входило в гортань.
Непонимание мучило и дивило Кудрявцева. Он сидел на чердаке под железной крышей и не находил объяснения. Смотрел, как на площади медленно движутся туманные отсветы, словно там догорал огромный ком черной бумаги, в тлеющих червячках и личинках.
Он пробрался под крышей, ступая в мягкую чердачную пыль. На другом конце чердака у слухового окна притулился Ноздря, казалось, дремал. И Кудрявцев, не желая его резко окликать и тревожить, негромко спросил:
— Ну что, Богу молимся?
— Просто думаю, — отозвался Ноздря, не почувствовал в словах командира насмешки.
— О чем, если не секрет?
— Как оно так получилось, что остался жив. Все ребята из отделения погибли, а я живой.
— И как же все вышло?
Ноздря помолчал, словно собирал то немногое, что успел понять и надумать в краткие минуты тишины после недавнего оглушающего и ослепляющего ужаса.
— Когда началось, я на броне сидел. Грохот, огонь! Машины подскакивают, будто их кувалдой бьют. У одной башню оторвало, и как шмякнет! Рядом наливник рвануло, и вся горючка в небо взлетела и оттуда полилась огнем. Ребята, которые побежали, как раз под этот дождь попали. Я только успел сказать: «Господи, спаси, если можешь!» Больше ничего не помню, как бежал, как спасался. Вы окликнули, тогда и очнулся. Должно, Господь Ангела Хранителя послал, он меня и вынес!..
Кудрявцев, еще недавно услышь такое, не удержался бы от едкой насмешки или отмахнулся, подумав: вот еще один чудик явился в армию из гражданской искореженной жизни, в которой развелось множество молодых уродцев, не способных подтянуться на турнике или метнуть гранату. Синюшные наркоманы, истеричные панки, капризные пацифисты, чахоточные и астматики, плоскостопые и кришнаиты, рокеры и слабоумные — пестрое и дистрофичное скопище, из которого он, офицер, в краткое время должен был создать боевое подразделение, способное выиграть бой.
Теперь же, пережив ужасное истребление бригады, потеряв роту и оставшись в живых, он был готов объяснять случившееся действием злых нечеловеческих сил, погубивших неодолимую мощь войска, присутствием среди этих черных сил загадочной и благой воли, выбравшей его среди тысяч обреченных людей и спасшей от смерти. В заснеженном чеченском дворике, залитом вином, бараньим жиром и кровью убитых товарищей, внезапная страстная и могучая сила подняла его на крылья, перенесла через изгородь, устремила вперед по улице, отводя бьющие в упор очереди. Провела сквозь взрывы и фонтаны огня в этот безлюдный дом, словно заранее приготовила это убежище в ожидании пожаров и взрывов.
Слушая солдата, он чувствовал, что тот обладает таинственным знанием, ему, Кудрявцеву, недоступным, и в этом превосходит его. Уступая в силе, уме и опыте, способен понимать и объяснять необъяснимое для Кудрявцева. И хотелось спросить его об этом знании, выведать и, быть может, в минуту предстоящей опасности положиться на это знание, в нем найти опору и крепость.
— Откуда молитвы знаешь? — спросил Кудрявцев, боясь, что Ноздря замкнется и больше не станет говорить о своем сокровенном. — Ты вон по всякому поводу молишься.
— У меня отец священник. Мы с мамой в церкви поем. Армию отслужу, поступлю в семинарию, тоже священником стану.
— Дело семейное. Церковь у вас большая?
— Красивая, намоленная. Лет двести стоит. Ни разу не закрывали.
На черном ледяном чердаке, в угрюмом враждебном городе, у дымящихся остатков бригады Кудрявцев представил церковь, золотую, туманную, с мягким свечением лампад, стеблевидными свечами, множеством смиренных и кротких лиц, родных и знакомых, среди которых, если пристально к ним приглядеться, увидишь тетушек, маму и бабушку.
Виденье было драгоценным, спасительным, и, когда исчезло, на ледяном чердаке, среди балок, труб и железа, стало теплее, словно в доме вдруг затопили.
— Вот ты Бога молишь, что у него спрашиваешь? Как жить, что делать?.. А можешь спросить, какая у нас судьба впереди? — Кудрявцеву были удивительны собственные вопросы. Он осторожно допытывался, стараясь не спугнуть солдата, дорожил этой необъяснимой своей зависимостью от него. — Можешь у Бога спросить, что нас ждет впереди?
— К нам в церковь баба Марфуша приходит. Богомолка. По разным монастырям, по святым местам разъезжает. Полгода нет ее, а потом появляется. Она говорит, всюду по церквам иконы плачут. Из икон слезы льются. А это к беде. Быть в России большой беде.
— Куда больше-то?
— Еще больше будет. У нас в церкви икона Архангела Гавриила. У него на щеке слеза прорезалась. Будто смолка заблестела. Ангел заплакал.
— О чем?
— Не знаю…
Кудрявцев попытался представить длинную высокую икону с красной лампадой, опущенные до земли отяжелелые, утомленные крылья и на смуглом лице, среди темных складок и осыпавшейся позолоты, — крохотную яркую искру, выступившую каплю смолы.
— За что нам такая беда? — спросил Кудрявцев, глядя на площадь, где слабо румянилась остывавшая сталь, плавал слоистый дым и продолжали метаться сошедшие с ума ночные вороны. — Кто так рассердился на нас?
— Бог. Значит, есть какой-то грех.
Кудрявцев прежде никогда не говорил, не слышал об этом. Удивлялся серьезности, которая звучала в словах солдата. Юнец, уцелевший в бою, исцарапанный и измазанный сажей, посаженный Кудрявцевым у слухового окна в ожидании нового боя, знал и ведал нечто, что было сокрыто от Кудрявцева. За этими закрытыми створками, затворенными дверьми, мимо которых много лет проходил Кудрявцев, присутствовало иное пространство, иная, недоступная Кудрявцеву жизнь. Казалось, солдат вышел к нему из-за этих дверей, присел ненадолго у слухового окна, чтоб сказать несколько странных невнятных слов и снова исчезнуть. Затворить перед Кудрявцевым двери, оставляя в глазах исчезающую золотистую щель, смуглого ангела с печальной лампадой.
— Если молишься, значит, веришь, что Бог поможет. Помолись хорошенько, чтоб нам помог.
Кудрявцев просил солдата заступиться перед кем-то могучим и недоступным, к кому путь для самого Кудрявцева был закрыт. Поручиться за него, передать его просьбы. Он вдруг испытал острое стремление, страстное, связанное со своей беззащитностью влечение туда, сквозь железную крышу, в вышину, в небо, населенное могучей благой безымянной силой. Обращался к этой силе с просьбой избавить их всех от смерти, унести из этого дома, от этой сгоревшей площади. И так жарко и наивно он об этом просил, так напряглась и устремилась его душа, что на миг показалось — чьи-то теплые огромные ладони протянулись к нему сквозь крышу, вычерпали, вынесли прочь, перенесли в родные места, в городок, к синему деревянному дому, к тесовой ограде с висящим материнским платком.
Очнулся. По площади, наискось от догоравших обломков, по белому снегу двигалось скопление людей. Неясное, клубящееся, вытянутое в длину, словно несли какое-то тяжелое бревно или рельсу. Приблизившись, вышли на освещенное место, двигались вдоль дома в сторону привокзальных строений.
Кудрявцев различил длинную колонну людей, окружавших ее конвоиров. На конвоирах были кожаные куртки, чеченские папахи и кепки. На тех, кто шагал в колонне, — танковые шлемы, солдатские «чепчики», расстегнутые бушлаты. Гнали пленных, и Кудрявцева поразила черная, липкая, оставляемая на белом снегу тропа. Такая тропа тянется за раненым лосем, в красных брызгах, в талых окровавленных лужах.
Можно было ударить из автоматов, послать поверх голов пугающие очереди, чтобы охрана упала на снег, обороняясь от внезапного нападения, а пленные побежали врассыпную, спасаясь в окрестных улицах. Или, собрав солдат, внезапным коротким броском кинуться наперерез колонне, втянуться в молниеносный истребляющий бой, перебить охрану, а спасенных пленных увести в дом, вооружить, создать из них боеспособную роту.
Но в следующую минуту и то и другое показалось безумием. Навлекало ответный удар множества невидимых, притаившихся по соседству врагов. Кудрявцев, не поднимая автомат, тоскуя, смотрел с чердака.
Пленные вдруг смешались, затоптались на месте. Конвойные закричали, нацеливая автоматы, проталкивая колонну вперед. Пленные, повинуясь, двинулись дальше, вытягиваясь в вялую вереницу, словно были связаны длинной веревкой.
На снегу остался сидеть человек, сгорбился, опираясь на снег руками. Конвоир подскочил, стал пинать, бить прикладом. Отошел, нацелил автомат. И Кудрявцев ожидал увидеть короткую вспышку. Но из колонны выбежали двое, вернулись к упавшему, подхватили под руки и втроем, ковыляя, побрели догонять остальных. Конвойный кричал, грозил автоматом, и чувствовалось, как не терпится ему выстрелить.
Все его солдаты были живы, вооружены и накормлены. Расставлены на огневые позиции. Оставались невидимы для противника, спрятаны в глубине затемненного дома. Им следовало как можно дольше не обнаружить себя, ни светом, ни звуком, ни дымком сигареты. До начала утреннего наступления, до подхода свежих частей. Оказавшись в тылу чеченцев, они ударят, смешают их оборону, облегчат продвижение своим.
Сквозь чердак Кудрявцев вышел на другую половину дома. Спустился мимо тихих закрытых квартир на второй этаж, где у окна, почти невидимый и, казалось, недышащий, сидел Крутой.
— Не спишь? — тихо спросил Кудрявцев, нащупывая жесткий рукав его бушлата.
— Да нет, — чуть слышно отозвался тот, и мерцающее окно слабо затуманилось от его дыхания.
— О чем таком думаешь?
— Аккумулятор, блин, подвел! Говорил прапорщику — смени аккумулятор, наш сдох!.. «Нету, да нету! Тылы подойдут, сменю!»… Вот они и подошли, тылы!.. Заглох танк, сдвинуть его не смогли. Был бы аккумулятор, вырвались! Хрен бы они нас взяли!
— Сожгли танк?
— Целехонек! Снаряд в пушке! А движок не завелся. На прапорщика, гада, сейчас взглянуть!..
Кудрявцев подумал, что не следовало сейчас смотреть на прапорщика. Лежал где-нибудь застреленный у танка с босыми скрюченными ногами. Или превратился в закопченный скелет с оскаленным, полным коросты ртом. Или брел сейчас, хрипя, в колонне пленных, и чеченец-конвоир тыкал ему в бок автоматом. Не следовало смотреть на прапорщика.
— Ты сам-то откуда? — спросил Кудрявцев, опять прибегая к нехитрому испытанному способу, сближавшему малознакомых людей, солдата и офицера.
— Из Омской области. Деревня Горбовка. — Крутой шевельнулся, словно родное слово согрело и оживило его.
— Крестьянский сын? — усмехнулся Кудрявцев.
— Ну! — согласился тот.
И у Кудрявцева возникла странная мысль: когда-нибудь в старости, прожив долгую жизнь, он поедет в деревню Горбовка. Там его встретит немолодой молчаливый мужик, темный от земляных трудов. Они узнают друг друга. Будут сидеть в деревенском доме. Под лампой на клеенке блестит бутылка, миска с кислой капустой. Захмелев, они вспомнят этот каменный дом и как вместе бок о бок сидели у окна, касаясь автоматами.
— Какая семья у тебя, какое хозяйство? — Эта встреча казалась возможной, отвлекала от близких, никуда не исчезнувших страхов, переносила их в другое время, где они уцелели и выжили.
— Какая семья? — охотно делился Крутой. — Мать, отец и сестренка. Отец из совхоза ушел, взял землю. Держим корову, телку. Батя лошадь купил, пашем.
— Лошадь? Почему не трактор? — допытывался Кудрявцев, не желая терять эту успокаивающую, отвлекающую от напастей мечту.
— Трактор солярку жгет, масло. Не напасешься. А лошадь всегда прокормим. Летом пасем, а на зиму в овраге накашиваем, — солидно объяснял Крутой. И опять Кудрявцеву показалось, что солдат в чем-то опытнее его и мудрее. Помимо временной армейской жизни, где танки, пушки с казенником, аккумуляторы и разгильдяи прапорщики, где этот злосчастный поход на город и случившийся страшный разгром, у парня есть другая, главная жизнь, где его поджидают влажные глухие овраги с темной травой и цветиками дудника, дом с голубыми наличниками, травяной холм, на котором в мелком дожде пасется рыжая лошадь.
— У меня в танке фотка осталась, — сказал Крутой. — Там сестренка на лошади. Я бы вам показал. Да жаль, там осталась.
Крутой с сожалением смотрел на площадь, на сожженную колонну, где среди искореженной техники стоял уцелевший танк с заглохшим мотором. И в башне у сиденья наводчика была прикреплена фотография — рыжая лошадь, парень и девочка щурятся на яркое солнце.
— Сестренку-то как зовут? — спросил Кудрявцев. Но солдат не успел ответить.
Снаружи раздались голоса. Приближались, неразборчиво звучали за стеклами. Они оба отпрянули от окна, выставили автоматы.
На снегу замелькали тени, и мимо дома, громко разговаривая, прошли чеченцы, вооруженные, бодрые, возглавляемые командиром. И в том, кто шел впереди, Кудрявцев, невзирая на сумерки, узнал Исмаила, непокрытую голову с откинутыми назад волосами; Даже во тьме было различимо его красивое загорелое лицо.
Следом шли другие чеченцы, и среди них, Кудрявцев его тоже узнал, пожилой седоватый профессор, сидевший рядом с ним на лавке. Их сопровождало несколько молодых вооруженных парней, и сзади, отставая и опять нагоняя, семенил мальчишка в смешной, похожей на петушиный гребень шапочке.
Проходя мимо дома, мальчик снова отстал. Нагнулся, почерпнул липкий снег. Слепил из него снежок. Пульнул в темные окна дома. Снежок сочно ударил о стену, и этот звук разбившегося сырого снежка отозвался в доме, как в гулком пустом ведре.
Чеченцы удалились, и Кудрявцев облегченно поднялся, расслабляя руку, поддерживающую автомат.
Он вернулся в незапертую квартиру, из которой они вынесли мебель. На кухне, на продавленном диванчике увидел Филю. Тот скрючился, укутанный в старушечьи обноски, и плакал. В темноте было видно, как вздрагивают его тощие плечи. Слышались всхлипы, которые, едва появился Кудрявцев, перешли в рыдания.
— Ты что? — испугался Кудрявцев, наклоняясь к нему.
— Боюсь! — захлебывался Филя, закрывая лицо руками. Кудрявцев попытался отнять от лица его худые холодные пальцы, чувствуя на них обильные теплые слезы. — Все равно нас убьют!
— Да брось, возьми себя в руки! — пробовал прикрикнуть Кудрявцев, жесткой командирской волей прервать рыдания солдата. — Отставить слезы, тебе говорю!
— Нельзя нам здесь оставаться… — со стоном, с привыванием выговаривал Филя. — Убьют нас здесь обязательно!..
— Ты же не курица! — Кудрявцев испытывал к нему неприязнь, нарастающую брезгливость, к его всхлипам, липким придыханиям, жалким подпрыгивающим плечам. — Ты — солдат! У тебя боевые товарищи!
— Боюсь, — повторял Филя, втискиваясь в диванчик худыми лопатками, словно хотел спрятаться от Кудрявцева, от его недружелюбного голоса, от тяжелого автомата.
И эта беззащитность солдата, страх, который вызывал в нем Кудрявцев, вдруг больно поразили его. Он устыдился своего, грубого голоса, выносливого, натренированного тела, своего превосходства над солдатом, которого он вырвал из пекла и тут же снова направил его в строй, в пекло, в ужас и смерть.
— Ну что ты, что ты! — тихо сказал Кудрявцев, усаживаясь рядом, обнимая его легонько за плечи. — Успокойся, брат, ничего!
Солдат вдруг прижался к Кудрявцеву, и тот, обнимая его, чувствовал, как тот худ, слаб, как дрожит от слез его узкая вздрагивающая грудь.
— Мне домой надо!.. У меня мама одна!.. У нее астма!.. У нее приступ бывает!.. Когда задыхается, некому вызвать врача!..
Кудрявцев испытывал к нему горестное сострадание, незнакомую прежде отцовскую нежность. Гладил его по стриженым волосам, увещевал, уговаривал, как обиженное, огорченное дитя:
— Ну ладно… Не надо… Все будет нормально… Все будет у нас хорошо…
Постепенно Филя утих. Всхлипывал, прижимался к Кудрявцеву. Тот аккуратно уложил его на диван.
— Давай отдыхай. — Он поднялся, оставляя Филю лежать. — Утром завтрак всем приготовь. Заступишь на пост. Тебе Чижа подменять… Давай я тебя укрою.
Он сходил в комнату, нашел сваленное в угол одеяло, принес и накрыл Филю, подтыкая ему одеяло под ноги. Филя, скрючившись на коротком диванчике, молча, благодарно вздохнул, подкладывая себе ладони под щеку.
Кудрявцев стоял у окна и смотрел на истлевающую площадь. Рассредоточенные по дому, на чердаке и на лестничных клетках, притаились солдаты. Филя всхлипывал во сне. Прилип к стене дома брошенный снежок. Кудрявцев, вместивший в себя весь огромный истекший день и разбухшую катастрофой непомерную ночь, просил кого-то, управляющего смертями и жизнями, сберечь их от гибели. Если этот Могучий услышит его: вернет Чижа к его альбомам с рисунками, Таракана — к коробкам с бабочками. Ноздрю — к ангелу с печальной лампадой, Крутого — к золотистой лошади, если Филя встретится с матерью, а он, Кудрявцев, увидит свой отчий дом, — то в благодарность за избавление он изменит всю свою жизнь. Станет заниматься самой черной и тяжелой работой, а добытые деньги раздаст беднякам. Или скроется на острове среди студеного моря и один, среди волн и льдов, ночных полярных сияний, станет размышлять над тем, как устроен мир, кто правит и царит в мироздании.
Он дал обет, не зная, существует ли тот, кому он его давал. Подхватил с пола подушку, поднялся на третий этаж, кинул на ступеньки подушку, уселся, прижался к стене. Он закрыл глаза, и под набрякшими веками стали беззвучно взрываться наливники, выплескивая фонтаны огня. Отрывалась и летела в небо черная башня танка. Бежали, обнявшись, два огненных танкиста, падали, охваченные липким пламенем. Искрилось черно-красное в стакане вино. Блестели выпуклые глаза Исмаила. Нож с костяной рукояткой погружался лейтенанту в горло. Черная птица сидела на крышке люка, открывала свой алый зев. И все крутилось, летело, как беззвучная карусель, и он, мальчик, гнался за перламутровой бабочкой, скакал на золоченом коне, и все пропадало в метели.
Глава одиннадцатая
Из бизнес-клуба после яркой и утомительной ночи гости разъезжались наутро. На озаренное крыльцо, на красный, запорошенный снегом ковер выходили дамы в серебристых мехах, мужчины в полураспахнутых длинных пальто и в искрящихся шубах. Из духоты, из горячих восковых ароматов попадали в метель, в летящий синий снег. Привратники бережно сводили их с крыльца, подсаживали в лимузины. Машины, брызнув бриллиантовыми огнями, взбивая пух, уносились в сугробы, в вихри, в туманное зарево улиц.
Бернер усадил жену в тяжелый разлапистый джип, в его бархатную теплую глубину, из которой выглядывал мускулистый предупредительный шофер. «Чероки» был подарком жене. Марина любила кататься в этой скоростной, на жирных колесах, с могучим мотором карете.
— Отдыхай, дорогая, я вернусь попозже. Навещу юбиляра-министра!
Смотрел, как исчезают в пурге рубиновые хвостовые огни. Наслаждаясь холодным ветром, струйками снега, залетавшими под шарф, ловко, легко нырнул в салон «мерседеса», в пряный, пахнущий вкусными лаками сумрак. На переднем сиденье, рядом с водителем поместился Ахмет. Охрана наполнила машину сопровождения, и обе, разбрасывая фиолетовые сигнальные вспышки, ринулись в метель.
— Давай-ка в баню, к министру! — приказал Бернер, вдавливаясь в замшевое сиденье.
Он не устал, был бодр и свеж. Освобожденный от дурных предчувствий, в предвкушении скорых успехов смотрел сквозь стекло на длинные серебристые вихри, летящие вдоль фасадов и окон.
Москва была пуста, улицы завалены снегом. Только летели навстречу светофоры, размытое пламя витрин, шаровые молнии фонарей, светила и луны реклам.
Этот простор и полет по озаренной Москве действовали на Бернера пьяняще. Город принадлежал только ему. Для него были подсвечены янтарные фасады, переливались огромные хрустальные витрины. Выставляли ему напоказ золотые украшения, меха, автомобили, рояли, бутылки с заморскими винами, розовые окорока, живых в изумрудных аквариумах рыб.
Все остальные люди были унесены метелью, освободили ему улицы, площади, перекрестки, чтобы он, Бернер, мчался, летел сквозь ночной прекрасный город.
Казино распушило павлиний переливчатый хвост, в котором блистало множество разноцветных огней. Здание банка напоминало синий кристалл, наполненный сгустившимся, твердым от холода воздухом. Ночной клуб мелькнул озаренным подъездом, из которого, как из ракушки, исходили непрерывные волны света.
Это была новая Москва, не похожая на ту, унылую, темную, обветшалую, где прошла его юность, где во дворах и подворотнях притаились печальные образы его сумеречного и тревожного детства. Эту Москву, отнятую у одряхлелых правителей, они, люди новой эпохи, отстроили заново. Обновили особняки и дворцы. Одели в драгоценные розовые, зеленые, золотистые цвета ампирные фасады. Позолотили купола возведенных храмов. Москва, омытая молодыми энергиями, осыпанная новогодним серебром, казалась ему прелестной женщиной с жемчужной улыбкой, румяными устами, темными, расчесанными на пробор волосами.
Так страстно и нежно чувствовал он Москву. Проносился по набережной вдоль реки с черными дымящимися прорубями и сахарными льдами, за которыми, словно розовое зарево с вкраплением красных звезд, парил Кремль.
Ему вдруг неодолимо захотелось в эти первые часы Нового года побывать на Красной площади.
— Сверни-ка на мост! Давай к собору на площадь!
— Что, Яков Владимирович, может, прямо в Кремль? — не улыбаясь, спросил Ахмет, оборачивая свое каменное, опушенное бородкой лицо.
— Не сейчас, через пару лет! — ответил Бернер, не понимая, шутит он или верит в такую возможность.
Они промчались по мосту навстречу выраставшему из синего воздуха храму. Он был похож на громадный разноцветный чертополох, поднявшийся из заваленной снегом площади.
Машины остановились у собора. Бернер вышел, и его сразу же подхватили под руки огромные снежные великаны. Повлекли вдоль каменного парапета, кидали в лицо обжигающие горсти снега, слепили глаза изразцами, чешуйчатыми черепицами, белокаменными резными завитками.
Собор качал в пурге головами, как огромный динозавр. Дышал ледяным огнем, пыхал белой ртутью, доставал красными языками.
«Хорошо, — думал Бернер, огибая собор, оставляя позади размытые тени телохранителей. — Хорошо!.. Русь-матушка!»
Он вышел на площадь. Она выгибалась перед ним, и казалось, ее кривизна была кривизной самой земли. Кремль, розовый, запорошенный, в зазубринах и зубцах, был столь огромен, что скрывался за выпуклостью земного шара. Топорщился заусенками, золотыми кустистыми крестами, чернел проемами и бойницами.
Площадь была белой, с черными пролысинами брусчатки. Казалась огромной льдиной, полярной шапкой, в которую был вморожен, застрял в торосах, стиснутый страшным давлением льдов, красный ледокол. Рубиновые звезды, окруженные морозным заревом, стояли над площадью, как дикие светила, зажженные в черно-синей полярной бездне.
«Как хорошо!.. — думал Бернер, испытывая сладостный мистический ужас перед площадью, на которой во все века пыталась закрепиться, обосноваться, зацепиться за брусчатку эфемерная жизнь, но ее, как былинку тундры, сдувало страшным вихрем, уносило прочь в черноту. — Нет, меня не снесет!..»
Он пришел на эту площадь как победитель. Князья, цари, патриархи, оперные в высоких шапках бояре, кирасиры, гвардейцы, комиссары в кожаных куртках, вожди в фуражках и шляпах, их шествия, парады, колонны, их почетные караулы и катафалки — всех сдуло, унесло в черно-синюю трубу мирозданья, где туманно, как вмороженная в небо кровь, пламенели звезды. Но теперь пришел он.
Бернер замерзал. Сквозь тонкие подошвы его ноги примерзали к площади, словно он стоял на раскаленном магните. Но ему было хорошо. Площадь принадлежала ему. Кремль с Теремным дворцом, Георгиевский зал с золотыми надписями гвардейских полков были его. Царь-колокол и Царь-пушка, «Иван Великий» и Архангельский собор, усыпальницы русских царей принадлежали ему, Бернеру. И возникла безумная мысль: здесь, на Красной площади, в центре Москвы и России, он, Бернер, отпразднует свое пятидесятилетие. На этой площади, где Сталин говорил в микрофон, откуда уходили полки в туманную военную даль, где падали на гранит Мавзолея штандарты с крестами и свастиками, здесь, на площади, он, Бернер, справит свой скорый юбилей.
Будет стоять на Мавзолее, приветливо махать рукой, улыбаться. Мимо пойдет вал праздничных воодушевленных людей. Карнавал Рио-де-Жанейро с танцовщицами, барабанами, бубнами. Рок-певцы со всех континентов, гремя ударниками и перламутровыми гитарами. Манекенщицы лучших мировых кутюрье. Победительницы конкурсов красоты в пленительных позах. Топ-модели с лакированных ослепительных обложек. Звезды Голливуда, награжденные «Оскарами». И он, Бернер, загорелый, в белом костюме, любящий их всех и любимый, будет махать им рукой, посылать с Мавзолея воздушные поцелуи.
Эта мысль не казалась ему невозможной. Его богатства, воли и власти, перед которыми склонится страна, будет достаточно для осуществления этого плана. И чтобы площадь знала об этом, чтобы уже сейчас почувствовала его господство, ему захотелось тронуть властной рукой брусчатку, оставить на площади свой отпечаток.
Он нагнулся, коченеющей ладонью стал разгребать снег, открывая темно-синий вороненый камень. Медленно приблизил к нему ладонь, помещая белые пальцы в черный квадрат. Прижал к камню. И почувствовал страшный удар, словно тронул электрический провод, будто к камню была подведена обнаженная высоковольтная жила. Площадь ударила в него током, отбрасывая. Он упал на парапет храма, смотрел испуганно вверх, на заметенные купола. Они начинали шевелиться, вращаться, хрустели своими каменными зубцами, верещали шестеренками и валами. Это был не храм, а огромная мясорубка захватывала в себя Бернера, дробила ему кости, ломала череп, выдавливала и выпихивала кровавую жижу.
Он был пропущен через жуткую камнедробилку Красной площади, и она выплевывала на снег липкий мусор его перемолотых костей, красную жижу истертой плоти.
Он очнулся от бреда. Туманно-розовый Кремль. Недвижный, запорошенный снегом собор. Телохранители наклонились над ним:
— Что случилось, Яков Владимирович?
— Пошли! — сказал Бернер, не понимая, что с ним стряслось. — В баню… К министру…
Баня министра находилась почти в самом центре, среди каменных теснин, окруженная и скрытая от глаз высоким забором и бдительными стражами.
Автоматчики пропустили Бернера и одного из телохранителей, который нес следом подарки — персидский ковер, привезенный из Хорасана, и кривую саблю в золотых ножнах с изречениями из Корана.
— Пожалуйста, проходите! — сияя лаской, встретил их полковник-порученец, в легком спортивном костюме, влажный и розовый.
Они миновали маленький предбанник, где был размещен узел связи — батарея телефонов, связывающих баню с Кремлем, министерством, штабами, округами, космическими и ракетными войсками. Дежурный связист молча поклонился Бернеру.
Прошли второй предбанник, напоминавший музейную комнату, с портретом Петра I, с бюстами Суворова и Кутузова, с памятными вымпелами, сувенирами, макетами подводных лодок, ракет, самолетов.
Вошли в третий предбанник, в трапезную, где витал банный дух, пахло шампунями, вкусной едой, напитками, стоял широкий стол с лавками, уставленный бутылками, снедью. За этим столом, голые, сбросив простыни, сидели министр и его ближайший сподвижник, генерал, ведающий психологическими и моральными вопросами армии. Оба утомленные, розовые, влажные, только что оттуда, из-за заветной двери, где пылающий жар, звенящая жаровня, белые, как ость, лежанки. Знаменитая парилка министра, содеянная лучшими специалистами военно-промышленного комплекса по патентам финских банщиков, с использованием рецептов бурятских колдунов, ведающих тайнами тибетской медицины.
— Здравия желаю, товарищ министр! — комично вытянулся на пороге Бернер, прикладывая ладонь к виску на польский манер, ладонью навыверт. — Прибыл в ваше распоряжение засвидетельствовать почтение и поздравить с днем рождения!.. Раскрывай! — обернулся он к охраннику.
Тот положил на пол шерстяной рулон, раскатал черно-малиновый, с дымчатым ворсом ковер, покрытый ромбами, вензелями, таинственными восточными знаками. Поверх ковра выложил кривой клинок, вытянув его наполовину из ножен. Министр воззрился на подарки синими острыми глазками, помещенными в розовые ободки воспаленных век.
— Ковер-самолет! — жизнерадостно захохотал генерал-затейник, потряхивая большой, костистой, как у лошади, головой и крупным, дряблым, отвыкшим от упражнений телом. — И меч — голова с плеч!
— «Все мое», — сказало злато. — «Все мое», — сказал булат», — подхватил его хохот Бернер. — Да здравствует союз булата и злата!
— Подойди, поцелуемся! — позвал министр. Бернер, как был в своем дорогом вечернем костюме, подошел и обнялся с министром, чувствуя его скользкое, в бисерном поте, распаренное тело и влажные вялые губы.
— Ну что, по маленькой!.. С Новым, как говорится, годом! — привычно хватая бутылку, предложил генерал-затейник.
— Погоди, пусть сперва пар примет! А то у него и так нос крючком, да еще и синий! — Министр грубовато и любовно похлопал Бернера тяжелой лапой десантника, даванул его худые кости, отчего Бернеру стало больно. — Давай, Яша, сними с себя костюм. А то ты похож на презерватив без усиков!
Это сравнение задело Бернера, как и упоминание о его крючковатом носе. Но он не подал виду, не позволил себе обидеться. Большую часть жизни министр провел в казармах, на стрельбищах и на локальных конфликтах, что вполне извиняло характер его юмора.
Бернер раздевался в предбаннике перед большим зеркалом, совлекал с себя широкоплечий костюм, шелковый галстук, тонкие носки и белье. В зеркале перед ним возникал худосочный человек с сутулыми плечами, впалой грудью, тонкими ногами, поросший кое-где редкими волосками. Бледный, блеклый, как чахлый стебель, на котором висела большая понурая голова. Он испытал брезгливость к самому себе, к непрочно поставленным на пол стопам, к прыщику на груди, к некрасивому рубцу от аппендицита, к вялым гениталиям. Попытался напружинить бицепсы, напрячь грудь и живот, но картина вышла комическая, и он, истязая себя, желая продлить страдание, стоял в позе культуриста, похожий на кузнечика или богомола.
Он вернулся в трапезную, где два крепких мужика чокались стаканами с виски. Насмешливо смотрели на него пьяными голубыми глазами.
— Пошли, Яша, примем парок, — сказал министр, грузно выбираясь из-за стола. — А ты сиди тут, мешай нам виски с содовой, бармен! — приказал он затейнику, не пуская его в парную.
Министр и Бернер из прохладной благоухающей трапезной проникли сквозь плотную дверь в сухое раскаленное пекло, где туманился похожий на прозрачное пламя воздух, белели, как шлифованная кость, лежаки, и Бернер, опаленный, ужаснулся этому раскаленному аду. Почувствовал ожог в ноздрях, словно оттуда полыхнуло огнем. Ему показалось, что редкая кудель на груди и в паху задымилась и запахло паленым волосом.
— Поддавать не будем, возьмем сухой! — сказал министр. По-обезьяньи ловко вскарабкался на самый верх, шевеля розовыми ягодицами. Сел, выставив тяжелый подбородок. Оскалил зубы, вдыхая сквозь них огнедышащую смесь, от которой выпучились и еще поголубели его глаза. На бело-розовом пятнистом теле министра образовался легчайший стеклянистый налет пота.
— А я уж здесь, в низинке, — охал Бернер, подкладывая под себя прохладное седалище и устраиваясь ближе к дверям. — Помаленьку — полегоньку…
Он ненавидел бани, особенно их свирепую разновидность, сопровождаемую жратвой, попойкой, неистовой гульбой, напоминавшей мясокомбинат, где среди кипятка и пара, рева и стенаний колыхались розовые ободранные туши. Однажды в детстве с добропочтенным соседом он попал в Сандуновские бани. Зрелище полутемной, похожей на огромную пещеру парилки, где, тесно прижавшись, стояло множество голых людей: костлявые старики, угрюмые, насупленные мужики, нежные отроки и младенцы, — и их накрывало шумом, паром, жгло огнем, и под сводами пещеры раздавались стоны и вопли, — это зрелище стойко соединилось у него с образом ада или фашистских газовых камер, и, слыша о Страшном суде или зверских истреблениях евреев, он вспоминал Сандуновские бани.
Теперь он сидел, съежившись и тоскливо ожидая, когда на его тощих чреслах и опущенных плечах выступит пот. Снизу смотрел на министра, на его мозолистые, с желтыми ногтями стопы, на бугристые, отекающие бисером плечи, на красные рубцы и шрамы — следы боевых ранений. Сверху на Бернера из-под липкой челки напряженно, как электрические фонарики, смотрели немигающие голубые глаза.
— Хотел поинтересоваться, как идет операция?.. Как дела в Грозном? — Бернер спросил как бы невзначай, между делом, хотя был уверен — министр зазвал его в эту туманную преисподнюю, чтобы перемолвиться парой слов без риска быть услышанным и записанным.
Министр молчал. Выталкивал из всех пор обильное липкое вещество. Засасывал в легкие струи жара. Потом поднял руку и, делая напутственный жест, произнес:
— Войска идут, идут, идут…
— А почему, скажи на милость, начали наступление сегодня? Ведь хотели в середине января!
Министр молчал, жмурился, выдавливал пот из глаз. Соскребал его растопыренной пятерней от плеча через грудь, оставляя на теле красную борозду.
— Был разговор Президента с Клинтоном… — сказал он. — Труба с Апшерона пройдет через Чечню. Там к февралю должно быть спокойно. Тогда американцы вложат деньги. Президент приказал наступать…
Бернер знал о звонке Президенту. Через дружеские связи с президентской родней, которой он оказывал множество непрерывных деликатных услуг, он слышал об этом звонке.
Американские нефтекомпании осваивали кавказскую нефть. Вкладывали миллиарды в нефтяные поля, трубопроводы, танкерный флот. Бесцеремонно ломали границы, мирили лютых врагов, ссорили недавних друзей. Наматывали на черную ось нефтяной трубы пространства Кавказа. Бернер участвовал в этом проекте, сулившем несметные прибыли. Неутомимо летал в Тбилиси, Баку, Ереван. Оплетал невидимой для глаз паутиной президентов, премьеров, министров. Сам был уловлен в мировую незримую сеть, как крохотная блестящая мушка.
Сидя в парилке, закрыв глаза, вспомнил недавнюю поездку в Стамбул — синяя гладь Босфора, белый корабль и стеклянный фасад небоскреба, отражающий восходящее солнце.
— Прости, что я еще раз напоминаю… — Бернер, обжигая язык, проталкивал слова сквозь кипящий воздух, где капельки пота мгновенно испарялись, а пар распадался на жалящие сухие молекулы. — Ты обещал сохранить в неприкосновенности все производственные мощности, из тех, что я пометил на карте. На них не должны упасть ни один снаряд, ни одна бомба! Деньги на счет указанной фирмы уже поступили, можешь проверить. И будут еще поступать. Но каждый снаряд, упавший на нефтехранилища, будет уменьшать сумму. Прости, что это сказал…
Министр блестел, затуманенный, с каплей на носу, был похож на огромный оттаивающий окорок. Бернер с брезгливостью смотрел на этот желтый кусок сала, вдыхал воздух, наполненный ядами, вытекающими из тела министра. Задыхался, чувствовал сердцебиение, мечтал поскорее выбраться из этой газовой камеры, совмещенной с крематорием. Но стоически оставался для продления разговора.
— Ты мне дал этот контракт с Азербайджаном, — сказал министр, сбивая пот с бровей, и несколько капелек, жирных и горячих, как воск, долетели до лица Бернера. — Приезжали два азера от Алиева, туда по контракту пойдет оружие — танки, «бэтээры», самоходки. Прямо с заводов, в смазке. А не может так выйти, что они пойдут из Азербайджана в Чечню? Станут работать против моей группировки?
— У тебя есть служба разведки, — ответил Бернер. — Отслеживай их маршруты в Чечню. Пусть твои соколы их разбомбят, если что. Тут нет возражений. Деньги заплачены.
Министр был как тающий снеговик. Весь в блеске, влаге, испарениях. Красная морковка торчала из середины лица, и было неясно, как он воспринял слова Бернера. Услышал ли их вообще сквозь тампоны глухого горячего воздуха.
— И еще, — сказал Бернер, переставляя свои худосочные стопы и глядя на темный, быстро высыхающий отпечаток. — Я, как обещал, дам тебе поставщиков продовольствия, топлива и амуниции. Для всей группировки на время чеченской кампании. О ценах договоримся. Проплата — на счет той же фирмы…
Бернер, сидя внизу, чувствовал, как сверху катятся на него валы жара, словно накаленные булыжники. Ему хотелось выскочить в прохладный предбанник. Он проклинал первобытные забавы, которым предавались угрюмые жаростойкие «государственники» из «русского» окружения Президента — то Совета Безопасности, ФСК, Министерства обороны. Предпочитали в «неформальной обстановке» решать государственные проблемы. Он был вынужден париться и пить вместе с ними. Охотиться на лосей, соскребать с раскаленной сковородки звериную кровь. Задыхаться от ядовитой водки. Он отдыхал от их общества в компании интеллигентных людей, на изящной яхте, скользящей по Бискайскому заливу или Женевскому озеру. Пил только некрепкие, подогретые или с кристаллами льда напитки и вина. Мылся в большой мраморной ванне, полной голубоватой благоухающей воды. Уединялся в просторном, с перламутровым кафелем туалете, с небольшой, тщательно подобранной библиотекой. Бани и охоты он терпел как временное и неизбежное зло, которое кончится вместе с устранением из окружения Президента этих недалеких, малообразованных «государственников».
В дверях, в стеклянном оконце появилась физиономия генерала. Он не решался войти без приглашения. Прижал к стеклу нос, плющил его, делал страшные рачьи глаза, раскрывал пасть, изображая чудовище. Желал привлечь к себе внимание.
Министр долго смотрел, как корчит рожи его затейник. Махнул, приглашая войти.
Генерал шумно, с топотом влетел, затаскивая с собой эмалированный таз, в котором лежали размоченные темно-зеленые веники.
— А вот и мы!.. — топтался он косолапо. — По вашу душу пришел!.. Косточки ваши пересчитывать!..
— Давай его отстегай! — приказал министр. — А то сидит, как собака на заборе!.. Веники привозные, подарочные!.. Эвкалипт!.. Из сухумского батальона!..
Бернер пытался противиться, умоляюще воздевал тонкие руки, злился на сравнение с собакой. Но бороться было бесполезно. Затейник уже расстелил на горячем дереве сухие простыни. Уже хлюпал в тазу размягшим, пускавшим зеленый сок веником. С силой, ласково приговаривая, завалил Бернера:
— А вот мы сейчас потягушечки!.. А вот мы сейчас всю дурь-то и выбьем!..
Бернер улегся лицом вниз, закрыв глаза и ужасаясь. Слышал, как шелестит над ним эвкалиптовый пук, нагоняя раскаленные вихри, от которых хотелось выть. Генерал сверху шмякнул ему на шею липкий обжигающий ворох. Придавил так, что у Бернера перехватило дыхание. Он попробовал вывернуться, но огромные ловкие лапищи удержали его, и на спину, на ягодицы, на икры посыпались ровные хлесткие удары, от каждого из которых в нем все содрогалось и из открытого рта вылетали стоны и повизгивания.
— А вот мы теперь вдоль… А вот мы теперь поперек…
Бернер, окруженный гулом, свистом, падающими ударами, больничными запахами смолы и эфира, был на грани обморока. Генерал-мясник терзал его, мял его телеса, водил по хребту своим огромным, как зубило, пальцем.
В полуобморочном сознании Бернера вставали страшные образы истязаний и пыток. Он ненавидел этих двух мужиков, боясь, что они его здесь задушат и зажарят. Но терпел «ради дела», цепко держа это «дело» в глубине помраченного рассудка.
— Хватит! — сказал министр. — А то его жену вдовой оставишь!.. Веди его с нами в сугроб!..
Они вытолкали его из парилки, но не дали подойти к столу, где стояло желанное пиво, а дружескими и довольно болезненными тумаками подогнали к едва заметной дверке в стене.
— Давай-ка банкира кувырком!..
Оба, здоровенные, красные, окутанные паром, повлекли его за руки, исхлестанного, как библейского мученика. Пнули дверь и втроем из теплой озаренной трапезной выкатились на снег, на мороз, под синие небеса, к рыхлому сугробу, от которого при их появлении отступил солдат в полушубке и валенках, с деревянной лопатой.
— Яшка, вперед! — Министр пнул Бернера, и тот кувырком рухнул в раскаленную глубину, забив глаза, ноздри и рот мягким снегом, как клюквина, обсыпанная сахарной пудрой.
Рядом барахтались, по-медвежьи ревели от восторга оба военных. Бернер, едва не плача, чувствуя, что сейчас умрет, вырвался из сугроба и стремглав вернулся обратно в трапезную, а оттуда в парилку. Упал на лежанку, часто, по-собачьи дыша, глядя, как тает, исчезает на его дрожащем животе снег.
Скоро ввалились министр и его сотоварищ. Счастливые, героические, будто совершили подвиг. Взгромоздились наверх, красные, литые, синеглазые, словно отлитые из цветного фарфора.
— Вот, брат Яша, отведал русской бани!..
Потом отдыхали за столом. Военные подливали себе виски, а Бернер жадно цедил прохладное немецкое пиво. Не мог унять жажду, будто каждая клеточка обезвоженного тела впитывала капельку золотистого пива.
— Выпьем за нашего лидера, за нашего министра! — Генерал-затейник приподнялся и говорил грозно, но одновременно подобострастно. — Его уважает наш Президент! Любит армия, офицерский корпус! Принимает народ! Потому что он не только военный, не только стратег, но и политик с большой буквы!.. Ваша карьера, товарищ министр, еще далеко не закончена! Вам предстоят еще очень и очень большие дела и очень большие посты!.. Но об этом, как говорится, ни слова!..
Генерал сделал каменное лицо, приложил к губам толстенный палец. Влил в себя стакан виски. Стоял, выкатив глаза, выставив мокрую губу, выпуская длинную струю воздуха.
Министр сидел, покачиваясь, сутуля голые плечи. Уставил в одну точку немигающий злой синий взгляд.
— Не за меня надо пить, а за русского солдата, который сейчас, в эти минуты выполняет в Грозном приказ Верховного!.. Нет такого другого солдата в мире, как русский солдат!.. Он защищает Россию, народ, а мы для, него награды жалеем!.. Да я бы вперед наступающих частей пустил самосвал с орденами и медалями!.. Лопатами их сгребай, сыпь на улицы, чтоб части, которые в город вошли, с асфальта их подбирали и винтили себе на грудь!..
Голова его с мокрой короткой челкой клонилась к столу. Он упирал в доски тяжелые кулаки, враждебно глядел на Бернера.
— Русский солдат за вас, банкиров, головы свои кладет!.. Небось, ни один ваш сынок, ни один выкормыш по команде «Вперед!» не встанет!.. Нет там ваших сынков, одни рабоче-крестьянские дети!.. А вы им чем платите?.. Хоть бы ботинки нерваные подарили!.. Хрен-то, все себе гребете!.. На русском солдате экономите!..
Он наливался глухим бражным гневом, который, как сок, подымался по костям и суставам, словно по древесным волокнам. Набухал в голове, и она, будто крона с тяжелой сырой листвой, гудела и колыхалась.
— Я тебе говорю, прикажи своим писакам вонючим оставить в покое армию!.. Они, солдаты, за ваше сучье богатство кровью харкают, а вы вместо благодарности в спину им из своих телекамер стреляете!.. Я тебя предупреждаю: тронешь пальцем солдата, разнесу тебя в клочки, как того воробья чирикающего!..
Он ударил кулаком по столу, на скулах его заходили белые желваки, и было слышно, как заскрипели его зубы.
— Вы, суки, у нас допрыгаетесь! Вы русских куда задвинули?.. Русскому человеку дохнуть нельзя!.. Нефть ваша, сталь ваша, алюминий ваш!.. А русскому что, хрен собачий?.. Погодите, придет ваш черед! Скоро, мать вашу, поймете, кто в России хозяин!
Эта пьяная ненависть, синий жестокий взгляд были адресованы Бернеру. Его ненавидел министр. Пользовался от его щедрот, получал выгоды за услуги, входил в долю невидимых глазу проектов, связанных с поставками в армию, с распродажей военного имущества, с использованием военного транспорта и авиации. Ненавидел Бернера глубинной упрятанной ненавистью, которая вдруг после огня и снега, после водки и виски обнажилась, как ископаемый мамонт в горе после оползня.
И Бернер оробел перед этой обнаженной, готовой его уничтожить силой. Откликнулся на ненависть ненавистью.
В министре, в его друзьях, в директорах военных заводов, в руководителях силовых министерств, в губернаторах, в этих косноязычных деревенских мужиках Бернер видел угрозу своему благосостоянию. Своим банкам, заграничным счетам, особнякам, влиянию на семью Президента, образу жизни и стилю, с каким он обставлял жилища, руководил телеканалами и прессой. Выстраивал сложную, непрерывно меняющуюся схему поведения, в которой эти мужики, не ведая того, служили его интересам. Пополняли его богатство, увеличивали его мощь, двигали вперед к победе. Эта мощь была столь велика, столь замаскирована, что в момент, когда он двинет ее вперед, она, как землетрясение, сметет в одночасье все это неповоротливое чванливое мужичье. Срежет ослепительной бритвой, оставив одни кокарды и пустые пивные банки.
Так думал он, не давая воли своим оскорбленным чувствам. Тонко посмеивался, погружая губы в желтое пиво.
В трапезную осторожно, на цыпочках, вошел порученец-полковник:
— Товарищ министр, вас «Юг» на связь!
— Приспичило!..
Министр крутанул головой, как бык, у которого на рогах зацепилась копешка сена. Стряхнул ее, тяжело поднялся и, закрывая наготу простыней, пошатываясь, вышел. Туда, в узел связи, где среди батареи цветных телефонов ждала его снятая трубка.
Сквозь приоткрытую дверь слышался неразборчивый рык министра. Минута тишины, и снова рык.
Он появился в дверях, трезвый, растерянный, побледневший. Простыня волочилась за ним в кулаке. Его голое, на крепких кривых ногах тело казалось приплюснутым, словно получило сверху удар.
— Жопошники! — просипел он. — Подставили бригаду!..
— Что-то в Грозном? — спросил Бернер, чувствуя неладное.
— Бригада несет большие потери!.. Под трибунал отправить педерастов!..
— Пробьются! — пробовал успокаивать его затейник. — Выпьем маленько!
— Заткнись!.. В министерство!.. Всю авиацию в воздух!.. Бомбить черножопых!..
— Но ты не забудь про заводы! — запротестовал Бернер.
— К черту!.. Сотру черножопых!..
Они быстро и нервно одевались. Натягивали брюки с лампасами. Не застегивая рубашек, влезали в кители. Порученец помогал министру управиться с шинелью.
Военные ушли, а Бернер, голый, все еще сидел за столом. Медленно пил пиво, думая, знает ли о случившемся Вершацкий, друг и партнер, которого ожидает пуля снайпера.
Глава двенадцатая
Кудрявцев проснулся от холода, загонявшего острые буравчики под лопатки. И еще от чего-то, необъяснимого, как приближение звука. Открыл глаза — тусклый свет из лестничного окна освещал неопрятную стену, какие-то процарапанные в штукатурке надписи, грязный потолок с пятном копоти и прилипшим огарком спички. Взгляд его переместился ниже, на первый этаж, на лестничную площадку с тремя затворенными, обитыми дверями.
Одна из дверей растворилась, и на пороге в бледном свете, похожая на видение, появилась женщина.
Кудрявцев оставался сидеть, и ему казалось, что это продолжение сна. Женщина едва касалась порога и словно колыхалась, волновалась, как облако, созданная из тумана, зыбкого света, воздушных потоков. Протяни к ней руку — и встретишь пустоту, тронешь стену, а изображение женщины исчезнет.
Но оно не исчезло. Наполнилось плотью, объемом, цветом. Дверь слабо звякнула, зазвучали шаги. Женщина вышла на лестничную площадку и смотрела на Кудрявцева снизу вверх. Она была высока, с белым большим лицом, светлыми, зачесанными на прямой пробор волосами. На плечи ее было накинуто осеннее, неплотно застегнутое пальто. Кудрявцев, окончательно приходя в себя, рассматривал ее плотные ноги, выступавший под пальто живот, крупную грудь. Подтянул к себе автомат, не наводя ствол, спросил:
— Ты кто?
— Я здесь живу, — ответила женщина. Голос у нее был тихий, по-утреннему тусклый. Слабо прозвучал на промерзшей лестничной клетке.
— Откуда взялась? — грубо повторил он вопрос. Тревога не проходила, но все больше превращалась в изумление. Появление женщины в замурованном доме, с растяжками в подъездах, с недремлющими постами казалось неправдоподобным. Только бестелесное существо могло пройти сквозь кирпичные стены.
— Я была здесь, в квартире.
— А другие?
— Всех прогнали. Чеченцы по квартирам ходили. Вы нас, говорят, за двадцать четыре часа выслали. А теперь вам тридцать минут на сборы. В воздух из автоматов стреляли. А я в шкафу спряталась.
— Нас видела?
— Видела, как вас побили. Думала, вы нас выручать придете. А вас побили.
— Видела, как мы сюда забежали?
— Слышала. Выйти боялась. А теперь вышла.
У Кудрявцева вдруг возникло странное чувство, будто бы дом, который казался вымершим, случайно возникшим на пути их бегства, на самом деле был приготовлен для них этой женщиной. Она охраняла его, открыла им двери, впустила в минуту смертельной опасности.
— Подъезды заминированы, — сказал Кудрявцев. — Не вздумай туда ходить.
— Не пойду, — сказала она.
Снизу из квартиры высунулся Филя, серый от холода, с подглазьями от перенесенных мучений. Не удивился появлению женщины.
— Товарищ капитан, — жалобно произнес он. — Вы велели завтрак готовить. Все съедено. Ни хлеба, ни холодца!
— У меня есть, — сказала женщина. — Иди со мной! — позвала она Филю.
Из чердака на звуки голоса показался Таракан, пялился удивленно на женщину.
— А вы говорили, товарищ капитан, утром прибудут морпехи. Это морпех?
Кудрявцев был рад его синеватым от холода, раздвинутым в улыбке губам.
— Мы вон в ту квартиру залезли. Похозяйничали без спроса. Пусть простят нас хозяева. — Он извинялся перед женщиной, хранительницей дома, в чьи владения совершили вторжение.
— Там хорошие люди живут, — сказала она, — Курбатовы, Андрей Никитич и Мария Лукинична, пенсионеры. Простят они вас.
— Тихо, — цыкнул Таракан, чутко наставил ухо на лестничное окно. Ноздри его маленького носа втягивали воздух, подрагивали, словно он хотел унюхать приближавшуюся опасность.
Кудрявцев на цыпочках, чтобы не звучали шаги, спустился к окну и выглянул. Площадь туманилась, испарялась. Вяло тянулись дымы, чернели обглоданные остовы броневиков, были разбросаны и вмазаны в снег бесформенные обломки железа, клочья ветоши, грязные сальные брызги. Там, где снег не растаял, по его белизне в разные стороны разбегались следы — людей, собак, автомобильных колес. Едва заметная тропка вела к дому, соединяла подъезд с отдаленным, на спущенных колесах грузовиком.
Кудрявцев тоскующим взглядом осматривал мрачную картину побоища — огромный черный скелет, оставшийся от бригады. И при этом пунктирно, зорко простреливал взглядом все направления, по секторам, определяя опасные зоны.
Спустился ниже, к Чижу. Слышал, как Таракан почти бесшумно соскользнул вслед за ним по ступеням. Втроем, по-разному вытянув шеи, наклонив головы, слушали приближавшиеся голоса.
— От стекла!.. От стекла!.. — Кудрявцев взмахом руки отгонял солдат в глубь лестничной клетки. Отступил в сумрак. Мог видеть освещенную заснеженную площадь, оставаясь невидимым.
К дому приближались чеченцы. Впереди вышагивал, расставив для устойчивости ноги, поскальзывался на талом снегу Исмаил. Автомат на плече. На шее пышный, похожий на бант шарф. Смоляные волосы тяжелыми космами отброшены назад. Теперь, при утреннем свете, он еще больше напоминал актера, игравшего в исторических фильмах благородных романтических героев. Кудрявцев отметил это сходство и тут же испытал к нему острую ненависть. Вспомнил, как он картинно стрелял через стол, пробивая наморщенный лоб солдата.
Следом быстро шагали стрелки в модных кожаных куртках с заброшенными на плечо автоматами. У одного из-за спины торчал гранатомет, заправленный остроконечной гранатой. Они смеялись, жестикулировали, показывали на обломки танков. Один из них поскользнулся, поехал по снегу, но другой сильной рукой подхватил его на лету.
Следом, приотстав, задыхаясь — усатое лицо окутывалось паром, — торопился немолодой «профессор» в длиннополом пальто, в невысокой каракулевой папахе. Почему-то без оружия, должно быть, его пистолет был по-прежнему засунут за пояс. Он что-то говорил, стараясь привлечь внимание молодых, но те не оборачивались, что-то объясняли друг другу на пальцах.
Замыкал группу все тот же юркий мальчик в красной, торчащей как петушиный гребешок шапке. Старался догнать взрослых. На боку его поверх пальто болтался тяжелый штык-нож, трофей, подаренный после ночного побоища.
Основная группа уже миновала дом. Кто-то рассеянно, без интереса взглянул на окна. Мальчик опять задержался, должно быть, увидел на кирпичной стене отпечаток своего разбившегося снежка. Нагнулся, стал собирать липкий снег. Сделал снежок. Примеривался, раздумывая, куда бы его пульнуть.
Из квартиры, с третьего этажа, держа в руках тарелку с ломтями хлеба и какой-то нарезанной снедью, появился Филя. Громко шаркая, шлепая по ступеням, кашлял и жалобно причитал:
— Газа нету, электричества нету. Ни чай не согреть, ни кипяток…
Таракан обернулся, беззвучно зашипел. Прижал к фиолетовым губам грязный палец, погрозил Филе кулаком.
Тот не понял, за что ему грозят, приблизился, подошел к окну, поставил на подоконник тарелку.
— Что случилось?
Мальчик углядел его сквозь стекло. Обомлел. Снежок так и остался неброшенным. Слабо вскрикнув, мальчик со всех ног кинулся догонять удалявшуюся группу. Было видно, как трясется его красная петушиная шапочка и болтается на боку штык-нож.
— Блин!.. Чмо!.. — Таракан размахнулся и с хрустом врезал Филе в лицо. Тот отшатнулся, раскрыл рот, и из носа его побежала струйка крови. — Убью, педрила!
— Отставить!.. — Кудрявцев оттолкнул плечом Таракана. — Нашли время!..
Филя задыхался от слез, беззвучно плакал, размазывая по лицу кровь. На подоконнике стояла тарелка с бутербродами. Сквозь грязное стекло туманилась серая площадь, было тихо, только покрикивали редкие вороны. Весь грай с наступлением утра снялся и улетел обратно на пригородные помойки и свалки.
— По местам!.. — придушенным голосом приказал Кудрявцев.
Гневным прищуренным взглядом отогнал Таракана вверх на чердак, а плачущего Филю — подальше от окна. Прижался к простенку, выглядывая на площадь, держа автомат вертикально, чтобы в любое мгновение окунуть ствол вниз, направить на площадь.
Время тянулось вяло, как волокна сырого дыма. Кудрявцев с тоской оглядывал окрестность, в которой тонули нечеткие контуры городских строений. Где войска? Где наступление? Где рокот канонады, когда огневой вал перемещается из квадрата в квадрат, перетирая в прах укрепления, расчищая проходы пехоте? В прорубленные коридоры, сквозь кирпичную пыль, долбя из пулеметов, устремляются юркие боевые машины. Останавливаются, прячась за развалины, в корме открываются тяжелые двери, и из них высыпает десант. Бегут, слабо постреливая из автоматов, залегая в груды битого камня. Где вертолеты, их длинные тритоньи тела, черные ковры взрывов? Где морпехи, их нестройное «ура», бело-синий, с красной звездой флаг?
Так думал Кудрявцев, прижимаясь к простенку, чувствуя, что кончается их беззвучное немое сидение в доме и сквозь желтый туман за ними уже наблюдает множество внимательных глаз, слушает множество чутких ушей.
Не было наступления войск. Не было артналета и атаки морской пехоты. Только издали звучали редкие выстрелы и шальные автоматные очереди.
Без голосов, без смеха, без говора чеченцы вернулись. Теперь они шли осторожно, держась плотной группой. Не было с ними мальчика в красной шапочке. Автоматы они держали в руках, и было слышно, как чавкает у них под ногами снег. Остановились поодаль от дома, всматриваясь в окна, этаж за этажом.
Кудрявцев боялся, как бы из чердачного незастекленного окна, за которым притаился Ноздря, не вырвалось облачко пара.
Молодые чеченцы остались поодаль, расставили ноги, приподняв автоматы. Исмаил медленно, пружиня, стал приближаться, похожий на сильного большого кота, готового отскочить и отпрыгнуть. Кудрявцев видел его широкий бронзовый лоб, большие, под черными бровями глаза. Можно было с верхних ступенек, сквозь стекло, осыпая осколки, ударить в упор, погружая очередь в плотное, хорошо сформированное тело, в пышный, прикрывающий горло бант.
Исмаил подошел к дверям, стал невидим. Близко внизу слышалось шуршание его подошв, звяканье двери, забаррикадированной, притороченной к стариковскому шкафу.
— Эй! — негромко позвал он. — Кто там есть, выходи! — Помолчал, прислушался. Прошелестел, невидимый, вдоль стены. Подошел к другому подъезду. Подергал запертую, заложенную трубой дверь. — Давай выходи!.. Лучше будет!.. Давай поговорим!..
Кудрявцев боялся шевельнуться, хрустнуть суставом и жилкой. Скосил глаза на лежащую в углу горку гранат. Кинуть бы одну сквозь окно, услышать короткий тупой удар.
Исмаил отошел от дома, опять стал видим. Оглядывал окна, оглаживал свои черные, жесткие, как у жеребца, волосы.
— Лучше открой, тебе говорю!.. Гранатометом в двери шарахнем!.. Найдем тебя, пулю получишь!..
Постоял, развернулся и быстро, почти бегом, поеживаясь, словно чувствуя спиной следящую за ним мушку, удалился к остальным чеченцам. Что-то им объяснял. «Профессор» в каракулевой шапочке вытянул руку и переводил ее с одного подъезда на другой.
Гранатометчик, выворачивая локоть, снял из-за спины трубу. Положил на плечо, направляя к дому торчащую брюкву гранаты. Отступил в сторону, чтобы реактивная струя не задела товарищей.
Кудрявцев сбежал со ступенек, подсел на четвереньках к простенку, усаживая рядом с собой медливших Чижа и Таракана.
— Берегись осколков!..
Услышал, как хлопнула налетающая граната и тут же ударилась, прошибла подъезд, взрываясь, наполняя лестницу грохотом, щепками, дымом, тугой водной, отраженной многократно от стен, прокатившейся по ступенькам. И пока еще хрустело и сыпалось, Кудрявцев отжался от пола, кувыркнул ствол автомата в окно и вслепую, наугад ударил очередью. Тут же осел, шмякнулся об пол, лежал, прислушиваясь к крикам снаружи.
Медленно приподнялся, поднимая голову над подоконником, готовый мгновенно упасть и спрятаться.
На снегу лежал человек. Остальные чеченцы убегали. Оглядывались, продолжали бежать, скрывались в туманных палисадниках.
«Профессор» лежал на снегу, головой к дому. Каракулевая шапочка его слетела, валялась перед ним. Голова, сливаясь с шапочкой, казалась неестественно большой, удлиненной. Кудрявцев думал, что он мертв, но тот шевельнулся, заскреб снег, приподнял голову. Открылось лицо со щеткой усов и снова упало в снег.
— Добейте его, товарищ капитан! — Таракан нетерпеливо топтался у окна, уже готовый просунуть ствол в расколотое дующее окно.
— Отставить! — оборвал Кудрявцев, вглядываясь в лежащего.
Лежащий на земле человек был первый, в кого Кудрявцев выстрелил и попал. Его воля, страсть, ненависть, его зоркий глаз и удачливый выстрел срезали живого человека, и боль, которую тот испытывал, рана, быть может смертельная, которая мучила его, были результатом его выстрела.
Еще вчера на его глазах вероломно зарезали и застрелили его солдат, заживо сожгли, разорвали в клочья сотни его товарищей, жизнелюбивых и здоровых людей. И этот подраненный пожилой чеченец — первый ответ на это жестокое избиение — не был полноценным возмездием. И все равно, вид подранка поразил Кудрявцева.
Он понимал, что это первые его выстрелы, за которыми скоро последуют другие. Опасность, грозящая их жизням, стремительно приближается. И не время переживать и раздумывать, а следует сохранять все душевные силы, направляя их в неизбежный бой. И все-таки изумление оставалось — тот человек, что лежал на снегу лицом вниз, был подстрелен им, Кудрявцевым. В его теле, среди костей и порванных сухожилий застряла пуля, посланная из его автомата.
«Профессор» отнял от снега лицо, вытянул вперед локоть и медленно подтянулся. Вытянул второй локоть, подтянулся и снова упал. Было слышно, как он что-то жалобно прокричал.
— Я б его, суку, добил! — не унимался Таракан.
Кудрявцев понимал, что обугленная, разваленная на бесформенные куски бригада, убитые и сожженные товарищи взывают к отмщению. К этому же призывал его зарезанный, похожий на херувима, лейтенант, убитый выстрелом в лоб мордвин, тощий, перерезанный очередью контрактник. Но все равно он не мог поднять автомат, выцелить лежащего на снегу человека, раскроить ему темя одиночным прицельным выстрелом.
«Профессор» полз, останавливался, опять принимался ползти. За ним на снегу тянулся розоватый след. Видно, пуля попала ему в пах или живот, и он, остужая боль, прижимался к ледяной земле. Было непонятно, почему он ползет к дому, откуда прилетела пуля. Может быть, в помрачении он двигался туда, где находились люди, надеясь на помощь. Или его помутившийся разум, как головка самонаведения, выбрал линию, по которой примчалась пуля, и не мог от нее отклониться.
Кудрявцев смотрел на седую, с растрепанными волосами голову, на испачканное снегом пальто, на волочившиеся, в мокрых брюках, ноги. «Профессор» по виду не был врагом. Жил в одной с ним стране, читал в институте лекции почти таким же молодым, как и он, парням. Какая ненависть заставила его рыться на животе, вытаскивать пистолет, чтобы пристрелить Кудрявцева? Та же самая, что, подобно метеору, ударила в бригаду, испепелила ее, оставила зловонное кострище.
«Профессор» подполз совсем близко. Поднял к окнам невидящие глаза и что-то запел, тоскливое, как вой волка. Он пел, чтобы русские, застрелившие его, слышали его предсмертную песню.
«Где войска?» — думал с тоской Кудрявцев, слушая высокий, булькающий и хрипящий вой чеченца.
Кудрявцев спустился на первый этаж, осмотрел поврежденные двери. Взрывом разломало створки, расщепило и сдвинуло шкаф. На улицу выводил узкий светлый прогал, в котором дымились подожженные доски.
— Можно буфет приволочь, — предложил Таракан. — Заделаем брешь.
— Не напасешься, — отозвался Кудрявцев, — Чиж, дурила, спрячь кумпол, а то пробьют!
Он отодвинул Чижа от окошка и, прячась за выступ, опасаясь шальной пули, снова стал наблюдать.
Из садов, из проулка выбежал человек. Пригибаясь, виляя, помчался через пустое пространство, опасаясь выстрела. Добежал до грузовика и скрылся за брезентовым кузовом.
Через минуту второй, под стать первому, пробежал, нагибаясь, виляя змейкой. В руках у него был крупный желтый предмет, напоминавший кувшин. Кудрявцев не стрелял, желая понять, в чем смысл этих рискованных перебежек. Что за предмет, похожий на эмалированный жбан, протащили с собой чеченцы.
Третий чеченец, из числа сопровождавших Исмаила, придерживая автомат, пробежал к грузовику, юркнул в кабину.
— Залупить бы из гранатомета, — предложил Таракан, — чтоб клочки полетели!..
— Там, в кузове, ящик «Шмелей», — сказал Чиж. — Огнеметы рванут, от нас клочки полетят!
Грузовик стоял вдалеке от дома. Одновременный подрыв комплекта огнеметов, начиненных аэрозолем, мог выбить стекла, опалить стены огненным жаром, но не больше. И все-таки не стоило рисковать, не стоило расходовать одну из двух имевшихся в запасе гранат на эту отдаленную, трудную для попадания цель.
Грузовик дернулся, издал жужжащий звук. Прокатил на спущенных колесах и стал. Чеченцы, укрывавшиеся за кузовом, догнали его и снова спрятались. Мелькнули их кожаные куртки, автоматы и что-то еще, желтое, лакированное, похожее на кувшин или миску.
Снова зажужжало, грузовик поехал, дергаясь и вихляя на ободах. Стал, и двое чеченцев нагнали его, заслонились брезентовым кузовом. Тот, что сидел в кабине, пригнулся, и его почти не было видно.
— Завели, суки! — раздражался Таракан. — Мы бы тоже смогли! Ночью драпанули б отсюда!
— На стартере толкают, — сказал Чиж. — Аккумулятор посадят, и хана!
Чеченцы подгоняли грузовик, оставаясь под защитой кузова. Кудрявцев понял, что они хотят приблизиться к раненому, вытащить его, укрываясь от пуль. Грузовик был близко от дома, его можно было поразить из гранатомета, но теперь одновременный взрыв комплекта «Шмелей» грозил разрушением дома. И он смотрел, как дергается грузовик, косолапо переваливается на ободах и чеченцы ловко укрываются за его бортами.
Машина дернулась пару раз и застыла. Кончился запас аккумулятора, иссякла мощь стартера. Грузовик стоял вблизи от дома, за ним по снегу тянулся свежий продавленный след.
Раненый перестал ползти. Повернулся на бок лицом к машине. Было видно, как тяжело дышат его грудь и живот, брюки чернеют от талого снега и крови.
— Эй, мужики!.. Дайте взять человека!.. — раздался из-за машины металлический, со свистом и шелестом голос. Кудрявцев понял, что полированный желтый предмет был мегафон. Чеченцы, рискуя, приблизились к дому, чтобы спасти «профессора».
— Дать им, что ли? — растерянно произнес Чиж, выглядывая из-за выступа.
— Пулю меж глаз захотел? — отдернул его назад Таракан. — Пусть выйдут, перестреляем их, как собак!
— Мужики, давайте по-честному!.. — продолжал увещевать металлический голос, который произносил русские слова с уловимой сквозь мегафон неправильностью. — Мы своего заберем, а вы уйдите, вас трогать не станем!.. Клянусь Аллахом, не тронем!..
Кудрявцев вслушивался в простуженный хрип мегафона. Не расслышал, а расслышав, не сразу обратил внимание на шарканье и шелест у себя за спиной. Оглянулся и увидел Филю — возбужденный, с раскрытым ртом, задыхаясь, он сбегал по лестнице, вниз, к подъезду. Кудрявцев не успел его ухватить, и Филя неожиданно ловко преодолел обломки кровати и шкафа, просунулся в узкую щель, выбежал из дверей.
— Филя! — тоскуя, жалобно крикнул ему вслед Кудрявцев. — Куда ты, Филя!
Но тот не оборачивался. Размахивал вылезающими из коротких рукавов руками, подпрыгивал на длинных ногах, одетый в нелепые стариковские обноски. Бежал не на зов мегафона, а в сторону, по снегу, к близким туманным садам, казавшимся ему убежищем, спасеньем. Он выбирал направление не разумом, не глазами, а испуганным тоскующим сердцем. Направлялся к своему далекому дому, к матери, чувствуя ее сквозь огромное пространство заснеженной дикой земли, привязанный к ней неисчезнувшей пуповиной. Мать беззвучно звала его через снега, побоища, дымные боевые колонны.
Кудрявцев смотрел ему вслед, и были боль, бессилие, невозможность догнать, остановить, прижать к себе, заслонить от беспощадных людей, от хрипящего мегафона, от автоматных стволов.
Филя убежал уже далеко, когда из-за кузова грузовика прогрохотала очередь. Нащупала его и настигла.
Филя, подстреленный, еще некоторое время семенил ногами, нес в себе простреливший его огонь. Кудрявцев чувствовал этот огонь у себя в боку, словно ему проломили ребро. Филя упал, свернулся в калачик, как эмбрион. Принял ту позу, которую занимал в материнской утробе. Соединился с ней в смерти.
Таракан, бледный, с белым хрящеватым носом, взял с пола гранату. Левой рукой, держа автомат, саданул прикладом в окно, вышибая остатки стекла, а правой метнул гранату. Кинул ее навесом туда, где лежал на снегу «профессор». Зеленая, как клубень, граната упала, подпрыгнула, подкатилась к «профессору» и ударила косым взрывом, вырывая из лежащего человека часть плоти. «Профессор» перевернулся на снегу, и вместо лица у него была липкая примочка, словно лицо его облепили красными газетами.
Дым от взрыва маленьким облачком улетал в сторону. «Профессор» лежал на снегу, а поодаль, как темный стручок, лежал Филя. И кругом было множество перепутанных, пересекающихся следов.