Чеченский блюз

Глава семнадцатая

В утренних сумерках, чувствуя, как сквозь железную кровлю проливаются на него ледяные струйки, Кудрявцев пошел проверять посты.

Ноздря сидел у окна на стуле, скрючившись, уронив голову на колени. Кудрявцев испугался, что тот окоченел и застыл, потерял способность двигаться.

— Спишь? — тронул его за плечо.

— Нет. — Ноздря медленно поднял лицо, и оно было худое, серое, с провалившимися глазами, и в этих глазах была тоска. — Я за него молился, думал, поможет, — сказал Ноздря. — Не вернулся…

— Ты встань, разомнись…

Легонько встряхнул Ноздрю. Взял его сзади за плечи. Стал разминать затекшие мышцы, согревать, вталкивать в них свое живое тепло.

— Давай крепись! — Кудрявцев несильно толкнул его в плечо, подбадривая этим братским тумаком. Ноздря распрямился, заерзал на стуле, подтянул автомат. Стал вглядываться в серую мглу, которая витала над площадью.

В другом подъезде у расколотого окна сидели Таракан и Чиж, нахохленные, похожие на зимних воробьев. На замызганном подоконнике лежала знакомая тетрадка Чижа и огрызок карандаша. Бог весть какие рисунки скопились в этой школьной тетрадке, какие картинки рисовала замерзшая, в заусенцах и царапинах, рука Чижа.

— Обстановка? — бодрым командирским голосом спросил Кудрявцев, а сам исподволь всматривался в блеклые лица солдат, на которых лежали тени тревоги и страдания.

— Ночью ждал, вдруг вернется! — тихо сказал Чиж. — Где-то под утро вдруг слышу, заскреблось, задышало! Думал, Крутой! Выглянул, а это собака!..

— У нас дома соседский парень умер, — сказал Таракан. — Его мать убивалась, думали, от горя умрет. А наутро после похорон к ней собака пришла. Она ее в дом пустила. Так и живут. Она говорит, это душа Федьки, сына ее, в собаку вселилась.

— Когда войска придут? — спросил Чиж, тоскливо глядя на Кудрявцева, будто командир был повинен в отсутствии войск. Кудрявцев и был повинен. Он собрал их всех в этом доме. Вдохновил, обнадежил, вложил им в руки оружие. Теперь двоих уже нет. Один, застреленный, лежит на лестничной клетке. Другой, превращенный в пепел, остался в коробе танка. И кто будет третий, четвертый? Не есть ли сидение в доме — гибельная и дурная ошибка? Не есть ли его просчет, который их всех уничтожит?

Таракан смотрел усталыми понимающими глазами.

— Да ладно, — сказал он Чижу, — придут войска, куда денутся. А мы не войска?.. Пойду, товарищ капитан, растяжку в подъезде поставлю, А то они, суки, обязательно сунутся.

Он встал и сначала пошел наверх, к чердаку, где находились гранаты и валялся моток тонкой проволоки. Кудрявцев благодарно смотрел ему вслед. Солдат помог ему в минуту уныния. Передал крохи сил, сбереженных среди опасностей, которые сгубили Крутого. Кудрявцев смотрел, как шлепают по ступеням стоптанные подошвы солдата, и подумал о бабочках в его застекленной коллекции.

Автоматы ударили с площади плотным зазубренным грохотом, с разного удаления, под разными углами. Кудрявцев отскочил от оконного проема, утянув за собой Чижа. Слышал, как осыпаются по всему фасаду стекла, как долбят кирпич пули. Автоматы били наугад, неприцельно, закупоривали окна.

— Вдоль дома бегут! К подъезду! — крикнул сверху Таракан, оглашая лестницу ответной очередью.

— Не пускайте сучар к подъезду!

Чеченцы в сумерках прокрались к дому. Оказавшись в мертвой зоне, бежали вдоль фасада, прижимаясь к стене. Их прикрывали плотным огнем. Кудрявцев чувствовал острие атаки, нацеленной на подъезд. Просунул ствол сквозь перила, окунул его вниз, к серому прогалу в дверях.

— Чиж, отходи назад! — успел он крикнуть, но не сумел разрядить автомат. Протыкая ветхое дерево, в подъезд влетела граната, ударила в дверь квартиры, погрузилась внутрь, и оттуда рвануло взрывом, полетели щепки, молекулы сгоревшего воздуха, волна упругого жара.

Кудрявцев уронил автомат, пролязгавший сквозь опоры перил. Оглушенный, сквозь слезы и гарь, увидел, как в подъезд врывается гривастый чеченец. Лицо Исмаила, его чернильные раскаленные глаза, гранатомет с острием гранаты искали его, Кудрявцева.

— Чиж, отходи наверх! — слабо крикнул Кудрявцев, пытаясь вытолкнуть изо рта серную гарь, кислую кровь, мягкую душную пыль. Безоружный, потеряв автомат, он пятился вверх по лестнице, оттесняя Чижа туда, где работал автомат Таракана.

Они были втроем, на верхней площадке.

Снизу рвались чеченцы, втягивались в подъезд. Стреляли вслепую, наполняя лестницу пулями, которые рикошетили, лязгали и искрили по опорам перил.

Сквозь перила в узкую щель Кудрявцев видел Исмаила, нацеленный гранатомет и затмивший все шар огня. Огромное тупое бревно ударило в лоб, вдавило в стену затылком. Он погрузился в камень, в его черноту. Постепенно чернота исчезала, превращалась в прозрачный лед. Кудрявцев без движений, без вздохов оказался вмороженным в лед. Сидел на полу, запаянный в стеклянную глыбу. Лед был в ушах, в глазах, приморозил к губам язык.

Сквозь прозрачную толщу льда, красную сетку лопнувших в глазницах сосудов Кудрявцев видел — на площадку беззвучно вбегал Исмаил с волнистой, приподнятой синей, как у вороного жеребца, гривой.

Его автомат медленно поворачивался к Кудрявцеву, а глаза, торжествующие, бешеные, нащупывали сквозь ледяную глыбу глаза Кудрявцева с красными, как раздавленные клюквы, белками. Ствол, разворачиваясь, открывал крохотную выемку дула, готов был брызнуть огнем.

И навстречу белому пламени, заслоняя его от Кудрявцева, гася своей грязной робой, растопыренными руками, прянул Таракан. Он кинулся на чеченца, наваливаясь на его автомат, и Кудрявцев из оледенения видел, как наполняются ребра Таракана огнем, раздуваются застрявшими пулями.

Надетый на острие, солдат был похож на трепещущую бабочку. Чеченец что есть силы проталкивал сквозь него иглу, пытаясь достать Кудрявцева.

В расплющенном омертвелом теле Кудрявцева среди заледенелой судороги дрогнул живой уцелевший сустав. Натянулась тонкая мышца. И от этой дрогнувшей мышцы по телу покатились больные волны жизни.

Он напружинился, разорвал ледяную глыбу, осыпая прозрачные осколки, вырвался на свободу. Грохнул в чеченца всей своей ожившей ненавидящей яростью. Сшиб на землю. Покатился вместе с ним по ступеням, вырывая из лохматой гривы черные клочья. Его скрюченные железные пальцы добрались до потного тела чеченца, проникли под ребра, поддели хрящи и жилы. Рванул их наружу, чувствуя на ладони шматок оторванной плоти.

Чеченец взвыл, крутанулся, вгрызся зубами в плечо Кудрявцева, прокусывая дельтовидную мышцу, а Кудрявцев, не чувствуя боли, просунул длинный, как согнутый гвоздь, палец сквозь губы чеченца, разорвал ему рот.

Чеченец раскрыл кровавый разодранный рот, ворочая мокрым языком. Кудрявцев схватил пук его черных волос, оторвал от ступенек косматую голову, а потом с силой ударил о лестницу. Еще и еще.

Бил, хрястал, хлюпал, слыша, как раскалывается костяной затылок, размягчается раздробленный на осколки череп, и сквозь трещины льется черная жижа.

Он бил, пока голова чеченца не стала плоской сзади и на ступени не протекло, как из разбитой тыквы.

Он отбросил чеченца. Задыхаясь, на четвереньках, как раненая собака, вполз на лестничную площадку, где лежал Таракан.

Глаза солдата были раскрыты и, казалось, сияли. Но это был металлический блеск настигшей его смерти.

— Таракан!.. — позвал Кудрявцев, хватая его запястье. — Таракан!.. — Он щупал запястья, стараясь уловить слабый, как тиканье часов, пульс. — Та-ра-кан!.. — взвыл Кудрявцев, закашлялся, выхаркивая кровь и рыжую, смешанную с пироксилином слюну.

Чиж кидал вниз по лестнице одну за другой гранаты. Они взрывались, толкали воздух. Чеченцы выкатывались из подъезда, бежали вдоль стены, хоронясь в мертвой зоне. Ноздря сверху из слухового проема гнал их прочь длинными очередями.

Кудрявцев сидел на ступенях, голый по пояс. Анна держала на весу тарелку с водой. Сделала из тряпки тампон, прикасалась ледяной мякотью к его ожогам, царапинам, длинным прочеркам осколков, к взбухшему красно-синему укусу в плече. Промывала слипшиеся от сукрови глаза, забитые мусором ноздри, изъеденный ядовитой слюной рот.

Таракан, накрытый простыней, с торчащими из-под ткани башмаками, лежал на площадке. Этажом ниже лежал Филя. Кудрявцев чувствовал прикосновение холодной, замораживающей боль тряпицы и не мог избавиться от икоты. Она была остатком чего-то ужасного, пробудившегося в нем во время боя.

Какого-то красного лохматого животного, победившего в схватке другое лохматое, черное, валявшееся на лестничной клетке.

Он поднялся. Женщина помогала ему натягивать на плечо рубаху, шерстяную кофту. Застегивала пуговицы, глядя большими слезными глазами. Он обошел ее, спустился на несколько ступенек вниз, где длинно и вяло лежал Исмаил, источая из мертвой головы темную жижу. Кудрявцев схватил чеченца за волосы, как мешок с картошкой, поволок вниз, мимо площадок, изуродованных взрывом, мимо взорванных квартир. Исмаил шмякал ногами по ступеням, и в нем что-то екало, булькало, как в полупустой канистре.

Кудрявцев доволок его до парадного. Кинул среди расщепленного дерева, стреляных гильз и шматков грязной ветоши.

Подобрал свой оброненный автомат и, передвигая ноги, будто вставлял их в каменные ямы, двинулся вверх по лестнице. Прошел мимо Фили с белым клинышком торчащего под простыней носа. Прошел мимо Таракана, чей подвернутый грязный башмак выглядывал из-под белой материи. Приблизился к окну, за которым в свете нового дня лежала площадь с останками истребленной бригады. Город туманился кровлями, трубами, коробками зданий. Он смотрел на город, в котором прожил сутки и который сожрал, изжевал, превратил в смерть и мерзость самый сочный ломоть его бытия. И посылал этому городу проклятья.

Он хотел, чтобы возникла сила — прянула с неба карающая молния или красный испепеляющий огонь — и разрушила в городе все дома, все мосты, все постройки, все изделия людского труда. А вместе с ними и всех людей, молодых и старых, умных и глупцов, благородных и подлых, весь проклятый, населяющий этот город народ. Его язык, черты лица, его могилы, утварь, звуки его песен, его книги, молитвы и заповеди. Чтобы умерли и никогда не воскресли его вожди. Запечатались и сгорели родящие лона его женщин. Испеклось и высохло семя его мужчин.

Он проклинал этот город и требовал ему казни. Вкладывал в свои проклятья весь оставшийся запас жизни и был готов его потерять, лишь бы проклятья его были услышаны и на город пало возмездие. В его страстном отрицании этого города было нечто древнее, неотвратимое, разрушительное для него самого.

Он услышал отдаленный удар. Трясение прокатилось сначала под землей, по фундаментам зданий, по зарытым железным трубам, а затем, с отставанием, — по туманному морозному воздуху. Оба трясения сошлись в барабанной перепонке его чуткого уха, и он определил удар как взрыв тяжелого фугасного снаряда, зарывшегося в грунт, а потом рванувшего огромный клок асфальта и камня.

Следом, чуть смещенный в пространстве, последовал второй удар, такой же глубинный и долгий. Вибрация взрыва катилась по городу, колыхая дома. Достигла его височной кости, и Кудрявцев понял, что молитва его услышана. Проклятье пало на город. Теперь на него сыпались с неба тяжелые фугасы дальнобойных гаубиц, и скоро должно появиться облако дыма.

Два облака, ленивых и вялых, стали подниматься над далекими крышами. Они казались не дымом, а паром. Напоминали мирно пасущихся коров. Но потом у животных появились другие головы, и они стали походить на многоглавых медлительных чудищ, поднявшихся над городскими строениями.

— Наши пошли? — Чиж переводил возбужденный взгляд с далеких разрывов на лицо Кудрявцева, требуя подтверждения. — Пошли войска?

Кудрявцев не ответил. Не мог ответить. Его горло с дрожащим кадыком булькало клекотом. Дыхание, которое только что выталкивало слова проклятий, теперь остановилось, было неспособно пробиться наружу, чтобы выкрикнуть слова благодарности. Не войскам, которые разворачивали наступление. Не батареям гусеничных гаубиц, кидавших на город снаряды. А небу, витавшей в нем грозной и справедливой силе, услыхавшей его молитвы, приступившей к уничтожению города.

Взрывы катались по городу, подрывали его с разных сторон, словно великан переступал через крыши толстенными ногами, ломал, крушил, выдирал с корнем. Уже в нескольких местах, среди бледных парообразных облаков, разрастались черные дымы копоти. Будто огромная неопрятная ворона села на город как на гнездо, растопырила над ним свои крылья.

— Наши? — тормошил Чиж Кудрявцева и, не дожидаясь ответа, радостно блистающими глазами смотрел на город. — Раздолбать его до костей!

Кудрявцев зорко вглядывался в панораму терзаемого города. По грохоту разрывов, по частоте и кучности дымных клубов определял направление ударов. Их было два. Один был нацелен в центр, по следам погибшей бригады. Другой — в обход, по дуге, сквозь окраины, быть может, по железной дороге с выходом на привокзальную площадь.

Ясновидение вернулось к нему.

Он видел, как цепочки спецназа, хоронясь за углами домов, ныряя в подворотни, под прикрытием долбящих машин, подавляют ячейки снайперов. Танки прямой наводкой подрывают дома, осыпают фасады, вгоняют в подъезды и окна тупые взрывы. Спецназ забегает в проломы, падает на горячий кирпич, прикрывает продвижение танков. Стальная махина, дробя гусеницами щебень, въезжает в развалины, разворачивает тяжелую пушку, выцеливает близкого снайпера.

Удары падали в город. Взметали огонь и дым в садах с черепичными крышами. Попадали в высокие короба, и тогда на стене вырастало дымное ухо, расползалось, превращалось в вялые грязные космы.

Кудрявцев радовался каждому взрыву, бурно дышал, стараясь выловить и вдохнуть поглубже запах гари, зловонье тротила, ядовитые газы сгорания. Над городом металось и реяло яростное существо, вызванное из неба его, Кудрявцева, зовом.

Работали танки, бившие прицельно по огневым точкам, прорубавшие коридоры пехоте. Стреляли самоходные гаубицы «Гиацинты» и реактивные «Ураганы», бившие по площадям, отрезавшие чеченцам пути отхода, истреблявшие резервы.

Кудрявцев увидел, как на площади, на белом снегу рванул взрыв. Моргнуло кровавое, под черными ресницами око. Удар осыпал стекла, в лицо толкнул холодный твердый воздух. Дым от взрыва сносило к вокзалу, а в стороне, там, где толпились сады и домики, треснуло и взорвалось, полетели вверх черепицы. Кудрявцев радостно вскрикнул — быть может, снаряд угодил в тот дом, где убили взводного. И теперь на месте сада, мангала, деревянного стола, кирпичного, с разноцветными занавесками дома зияла черная яма.

— Отлично, мужики!.. Попадание!..

Третий снаряд упал среди останков бригады. Вместе с огнем и дымом вверх полетели клочья металла, колеса, валы, выдранные карданы. Гул металлически прокатился среди подбитых машин, исковерканных танков. Серая стальная пыль, как пудра, повисла над площадью.

Еще удар перевернул бензовоз, разорвал цистерну, поджег остатки горючего, и оно полыхнуло желто и ярко.

Снаряды падали на бригаду, убивали ее вторично. Отрывали башни у танков, подкидывали искореженные пушки, расшвыривали цистерны, переворачивали грузовики. Словно искали что-то среди обломков. Какую-то оброненную вещь. Высматривали ее при каждом взрыве и грохоте.

Кудрявцев смотрел, как повторно, на его глазах, убивают бригаду. Среди железной пыли, металлических брызг, копоти горящих покрышек носились потревоженные души убитых. Желтый горчичный дым был дымом вторично сгоравших костей.

Грохот взрывов слушали Чиж и Ноздря. Слушала притаившаяся женщина Анна. Слушали мертвецы — накрытые простынями Филя и Таракан. Слушала под бушлатом голова комбрига. И только Крутой, вторично попав под удар, обнаружил себя среди обгорелых танков как взметнувшееся облачко раскаленного пепла.

— Отлично, мужики!.. Попадание!.. — кричал Кудрявцев, стоя в рост у окна, подставляя себя ударам тугого воздуха. — Вызываю огонь на себя!..

Снаряд упал неподалеку от грузовика, где лежал комплект «Шмелей». Брезентовый кузов колыхнуло, и мелькнула мысль, что в случае попадания трехэтажный дом будет сметен вакуумным взрывом и им не уцелеть.

— Бейте, мужики, не жалейте!.. Вызываю огонь на себя!..

Тяжелый снаряд «Урагана» плюхнул на край площади, углубился в землю и там взорвался с металлическим донным воем. Разорвал укрытую в глубине газовую трубу, и из черного пролома ударило, засвистело, затрепетало красное пламя. Заволновалось радостно, словно ветер раздувал красное полотнище и оно трепетало, рвалось.

— Есть, мужики!.. Попадание!.. — как безумный, повторял Кудрявцев. Глядел на ревущее пламя, вырванное из земли его волей. На вечный, излетевший из центра земли огонь, зажженный во славу павшей бригады.

Снаряды перетряхнули площадь, как тяжелую сырую перину, и улетели дальше. Взрывались в предместьях, поджигая склады и нефтехранилища. Город со всех сторон горел. Казалось, в нем поднимались с лежанок медлительные великаны, протягивали друг другу руки, облаченные в пышные рукава.

Через площадь, потревоженные обстрелом, выбитые из укрытий, побежали боевики. Они перекатывались мелкими группами, замирали, кидались вперед, быстрые, осторожные, шустрые, похожие на мышей, покидавших разворошенные гнезда. Прижимались к фасадам, пропадали в привокзальных строениях. В их перебежках не было паники, а осмысленное перемещение боевых единиц, покидавших один рубеж, занимавших новый.

— Чиж, наш черед! — Кудрявцев будто вынырнул из-под мутного горячего ливня. Мгновенно успокаиваясь, следил за перебежками чеченцев. — Отсекаем их от вокзала!.. Не даем закрепиться на колее!.. Оттуда придут морпехи!..

Он схватил под мышку гранатомет. Свободной рукой подцепил пулемет. Задевая за перила, двинул в разгромленную, растворенную настежь квартиру. Кричал на весь дом, подавая команду засевшему на чердаке Ноздре:

— Отсекай их, сук, от вокзала!..

Кинул трубу с торчащей гранатой на груду горелого тряпья. Ткнул пулемет в окно, где волновалась на палке красная скатерть. Упер пулеметные сошки в хрустящий осколками подоконник. Смотрел в прорезь на площадь, на багровый газовый факел, на изрытый воронками снег.

Вторая волна чеченцев покатилась вдоль площади. Были видны их сероватые лица, темные шапочки, прижатые к груди автоматы. Командир махал рукой, определяя направление. Повинуясь его властному знаку, стрелки изменили траекторию бега, кинулись напрямую к вокзалу. В их пульсирующую цепочку сквозь туманный воздух ударил пулемет Кудрявцева. Запузырился круглым пламенем, жадно пережевывая боекомплект, выталкивая пустые гильзы по звонкой дуге. На площади задымился вспоротый пулями снег. Чеченцы остановились, словно им в лицо подул встречный ветер. Повернули вспять, посыпались обратно, бестолково обгоняя друг друга. Им вслед с трех точек били пулемет Кудрявцева и два автомата — Чижа и Ноздри. Боевики подскакивали, виляли, исчезали в подворотнях, откуда только что выскочили.

— Не сладко?.. А вот вам еще шашлычок!.. Вот вам на ребрышке!.. — Кудрявцев стрелял наугад, в скопление домов, куда укрылись чеченцы.

Стало тихо, и в этой ближней тишине продолжала ухать дальние взрывы, хлюпало за окном полотнище флага и с реактивным посвистом гудело из подземной дыры газовое пламя.

Несколько очередей ударили в стену дома, осыпались сухими попаданиями и сочным звоном разбитых стекол. Кудрявцев отстранился, укрываясь за выступ, чуткий, зоркий, в нетерпении удачливого охотника, забывая о своих ранах и ссадинах, мыслью, уговором, обманным манком вызывая дичь из укрытия.

Опять побежали короткими перекатами под прикрытием беспорядочных, попадающих в дом очередей. Кидались на снег. Вскакивали. Прорывались к вокзалу. Их круглые падающие комочки доставал пулеметом Кудрявцев, нащупывал их сквозь грохот и летящие проблески, получая в плечо непрерывные больные толчки.

Уже двое лежали на снегу и не поднимались. Другие двое из перебегавшей цепи вернулись к упавшим, пытались поднять. Кудрявцев ловил их в прорезь скачущим глазом, обводил пульсирующим стволом, посылая длинные сверкающие пунктиры. Знал, что попал. Их мышцы и ткани были разорваны его пулями, кровоточили, сотрясались от нестерпимой боли. Он был связан с ними этой болью, огненными волокнами очередей и своей ненавистью.

— Моего шашлычка отведайте!.. За дружбу народов!..

Это был бой, ради которого он задержался в доме. Собрал горстку бойцов, занял оборону, выполняя приказ командования. Бой, которому предшествовали кромешный страх, разгром бригады, утрата рассудка и воли.

Это был бой, до которого не дожили Филя, Таракан и Крутой, не дожил комбриг, чья голова с сонными, полными льда глазами, накрытая грязным бушлатом, прислушивалась к пулемету Кудрявцева. Это был бой, за которым следила уничтоженная бригада, чьи танки и обгорелые броневики усеяли площадь и чьи души беззвучно стенали, витая над полем брани.

Кудрявцев слышал их голоса, видел их тысячеглазое толпище. Посылал грохочущие очереди, прекращая стрельбу на секунду, когда взбухало от ветра, занавешивало окно красное полотнище флага.

— Хрен пройдут, товарищ комбриг!.. — повторял он, прижимая прыгающий приклад. — Хрен они пройдут, мужики!..

Было тихо, он не стрелял. Смотрел сквозь испарение снега, как темнеют недвижные червячки подстреленных им чеченцев.

Он услышал звук, напоминающий лязг металлических гвоздей и гаек в жестяной банке. Так звучит идущая на скорости «бээмпэ».

Боевая машина выскользнула на площадь, похожая на заостренные сайки, скользя на полозьях по длинной дуге. Развернулась, направляя дому тонкий стержень орудия. На броне замерцал, заискрился слепящий огонек, словно короткое замыкание. В стену дома на разных высотах ударили пули крупнокалиберного пулемета, и одна вонзилась по соседству с окном, повесив в воздухе облачко кирпичной пыли.

— Решил поиграть?.. Поиграем! — Кудрявцев схватил гранатомет, как хватают дубину, двумя руками, готовясь крушить наступавших врагов. — Этому нас обучали!..

Он не мог различить бортовой номер и не знал, была ли это машина бригады, попавшая в плен к чеченцам, или их собственная, находившаяся на вооружении. Упирался трубой в подоконник, выцеливая машину. Обращался к флагу за окном, как к живому существу, уговаривая не колыхаться, не заслонять прицел. Беззвучно уговаривал Чижа и Ноздрю не высовываться из своих амбразур. Уговаривал себя не спешить, не дышать, а медленно, внатяг, давить на спуск. И делая выстрел, расщепляя мгновение выстрела на крохотные частицы времени, успел зафиксировать — реактивный удар, прянувший в глубь квартиры, удаляющийся, желтый, как мохнатый шмель, полет гранаты, попадание под днище машины, полыхнувшей коротким взрывом, слепящую, как маленькое солнце, вспышку на оконечности пушки и грохот в квартире, погрузивший его в слепоту.

Глава восемнадцатая

Бернер начинал в корпорации свое рабочее утро, пройдя сквозь гранитный величавый портал. Охрана в мундирах с серебряными нашивками «секьюрити» поднялась ему навстречу, отдавая честь. Портье с поклоном, мягко улыбаясь, нажал кнопку лифта. Скоростная озаренная капсула, пахнущая вкусными лаками, брызнув легкой музыкой, вознесла его на вершину здания. Бодро прошагав сквозь приемную, легкомысленно и изящно кивнув секретарше, Бернер оказался в своем кабинете. В «кабине», как называл он стеклянную призму, врезанную, как кристалл, в каменную вершину старомодного сталинского дома.

Из этой застекленной кристаллической кабины он, словно летчик, управлял полетом корпорации, вписывая ее в могучие турбулентные потоки мира. За толстыми прозрачными стенами огромная панорама Москвы кудрявилась розовым утренним паром, мохнатыми трубами, бессчетными слюдяными крышами, золотыми церквами, тусклыми мостами над замерзшей петлей реки, площадями с мерцающей каруселью машин, длинными, как надрезы, радиальными проспектами, в которых, окутанная голубоватым дымом, двигалась размытая плазма.

Он плотно и удобно уселся в кресло. Оно послушно скрипнуло, откликаясь на давление его затылка и позвоночника. В дубовую панель стены были врезаны медные корпуса часов с эмалированными циферблатами. Часы показывали время в различных часовых поясах Земли, что облегчало слежение за циркуляцией финансовых потоков, перетекавших с ночной половины планеты на дневную. Лунно и выпукло светились экраны — вход в Интернет, в базы данных, описывающих деятельность корпорации, в телесеть мирового вещания, в студию «Останкино», которую он контролировал. Телефоны связывали его с Кремлем, с государственными службами в Москве и провинции — нарядный диспетчерский пульт со множеством клавиш и кнопок.

«Кабина», в которой он разместился, была комфортабельна, оснащена быстродействующими системами, направлявшими махину корпорации в туманном, наполненном опасностями и угрозами небе. Как нагруженный «Боинг» меняет высоту, скорость, ложится в вираж, так корпорация откликалась на малейшее проявление его воли.

Каждое утро он начинал с серии коротких телефонных разговоров с самыми нужными и влиятельными людьми. Эти разговоры не содержали в себе ничего существенного. Были лишены делового наполнения. Они являлись опознавательными знаками, свидетельством того, что он есть, существует. Фигурирует в сфере политических и деловых интересов. Так перекликаются и пересвистываются птицы в лесу. Воют в степях волки. Посылают сигналы радиомаячки, установленные по краям заминированного поля.

Он позвонил двум вице-премьерам, поздравил их с Новым годом. И одному забавно пересказал его гороскоп, рекомендуя наиболее благоприятные дни для поездки в Америку на встречу с директором Международного валютного фонда, а другому — короткий смешной анекдот про евреев с двумя обрезами, тот самый, что слышал в новогоднюю ночь.

Позвонил главному таможеннику страны, ни словом не напоминая о крупной партии немецких лимузинов, собственности корпорации, которая должна была без досмотра пройти границу и достичь Москвы. Он лишь напомнил таможеннику, что через день у него состоится теннисный матч-реванш, во время которого он надеется отыграться после недавнего поражения и все-таки обыграть такого блистательного теннисиста, каким слывет таможенник.

Позвонил председателю Совета Безопасности, человеку враждебному, приближенному к той группе «державников», от которой исходила угроза. В своем поздравлении Бернер упомянул, как высоко о председателе отозвался американский посол на недавнем приеме в «Спас Хаусе».

Затем помедлил, пригладил волосы на висках, поправил широкий шелковый галстук и позвонил дочери Президента.

Ее милый, простой, с насмешливыми переливами голос волновал его. Разговаривая с ней, обмениваясь пустяками, он испытывал легкое, похожее на головокружение возбуждение. Извинился за то, что не позвонил в новогоднюю ночь, знал, что семья празднует тесным кругом, и решил не тревожить. Сказал, что с друзьями-банкирами обсуждали политическую обстановку, проблемы выборной кампании и все, как один, решили, что ей, дочери Президента, лучше других знающей психологию отца, следует стать имиджмейкером, создать новый, неожиданный, привлекательный для народа образ Президента. Еще он сказал, что на телеканале, который он контролирует, создана специальная группа для приготовления роликов, где Президент предстает добрым семьянином, любителем русской природы, физически крепким человеком, спортсменом, рыбаком и охотником. Под конец похвалил новогоднее послание Президента, мельком заметил, что не забыл своих обещаний и уже позвонил в Париж, в отделение банка «Барклай».

Разговор вышел крайне удачный, легкий и закончился договоренностью встретиться через день в театре на премьере у Марка Захарова.

Бернер откинулся в кресле, выполнив утренний ритуал телефонных звонков. Оповестил друзей и врагов о том, что он занял свое место в застекленной кабине и корпорация, управляемая его волей и разумом, мягко и мощно дыша двигателями, продолжает ровный горизонтальный полет. Он уже был готов пригласить к себе заместителей и выслушать их доклады. Но ему вдруг болезненно захотелось услышать голос Вершацкого, которого сегодня не станет. Запомнить какую-нибудь фразу, чтобы потом вспоминать после смерти. Он не мог объяснить этой болезненной потребности и решил, что это видоизмененное желание получить сувенир от уходящего друга. Вместо вещицы — голос. Вместо предмета — фразу и интонацию.

Он набрал номер.

— Яша, милый, — услышал он голос Вершацкого, и этот голос, обычно ироничный, язвительный, теперь показался ему растроганным и взволнованным. — Только что собрался тебе звонить. Просто телепатия какая-то!

— Не мудрено, — сказал Бернер. — Мы чувствуем друг друга на расстоянии, как кошки!

— Мне показалось, в новогоднюю ночь я чем-то тебя огорчил. Не мог понять чем и решил позвонить.

— Господь с тобой, Левушка! Ты был, как всегда, безупречен. Как английский аристократ!

— Мы не должны огорчать друг друга. Нас так мало, настоящих друзей! И будет еще меньше. Я хочу, чтобы мы в любых, самых страшных обстоятельствах оставались друзьями!

— Так и есть! Этот год обещает быть трудным, во многом решающим. Хочу, чтобы нас чаще видели вместе. Пусть враги знают, что мы нерасторжимы и потому непобедимы! — Бернер вслушивался в слова Вершацкого и все искал среди них такие, что запомнятся навеки.

— А я, как ни странно, много жду от этого года! — продолжал Вершацкий. — У меня хорошие предчувствия. Вчера у нас дома была гадалка и нагадала мне в этом году массу успехов! Хочешь, и тебе погадает?

— Уволь! Лучше буду пользоваться прогнозами моего аналитического центра, — засмеялся Бернер. — А уж потом этот прогноз, если он будет благоприятным, вложу в уста моего телевизионного астролога и звездочета!

— Слушай, Яша, мне хочется тебя видеть! Давай поужинаем вместе. Приезжай в «Империал». Никого, только ты и я!

— Я сегодня занят.

— Все отложи! Приезжай! Расскажу тебе одну забавную историю, которую слышал вчера от нашего великого маленького толстенького пересмешника.

— Что за история?

— Маленький шедевр! Драгоценный этюд! О нас обоих! Прошу, приезжай!

«Вот оно! — подумал Бернер. — Маленький шедевр!.. Драгоценный этюд!.. Это и нужно запомнить. Так срезают локон и кладут в медальон».

Он запечатлел в памяти эти слова, как камень отпечатывает узорный лист папоротника. На всю жизнь, которая будет длиться еще много длинных лет, после того как жизнь Вершацкого оборвется.

— Хорошо, приду, — пообещал он. — В девятнадцать!

Положив трубку, глядя в туманную московскую даль, подумал, что сегодня вечером, когда стемнеет и вдали над крышами зажжется малиновая реклама водки «Смирнов», Вершацкого уже не будет.

Нажал на кнопку селектора, приглашая своего заместителя.

Заместитель Феофанов был молодой человек, прошедший стажировку в Колумбийском университете, занимавшийся размещением ценных бумаг в Германии, имеющей опыт работы в приватизационных комитетах. Бернер видел его среди друзей, наблюдал за ним во время переговоров по акционированию авиационной фирмы. Предложил крупное жалованье, ввел в правление корпорации. Он был доволен Феофановым, но в последнее время по линии службы безопасности поступили сигналы, согласно которым Феофанов встречается с конкурентами. Его дважды видели за ужином в обществе директора фирмы, торгующей оружием, в момент, когда с этой фирмой назревал острый конфликт. Запись разговора отсутствовала, но сам факт общения с противником был настораживающим и опасным.

Теперь, глядя на молодого вежливого человека с безукоризненной прической, в белоснежном воротничке, темно-синем с иголочки пиджаке, Бернер всматривался в него и гадал: предаст, не предаст? Ждал подтверждения своим подозрениям, когда Ахмет принесет наконец пленку с подслушанным разговором Феофанова.

Заглядывая в темный, с золотым обрезом блокнотик, Феофанов докладывал шефу обстановку, сложившуюся в корпорации, во всех ее филиалах от Барселоны до Владивостока.

Он сообщил о взрыве на сибирском газопроводе в районе Ханты-Мансийска, о разрушении насосной станции и о небольшом лесном пожаре, порожденном аварией. Рассказал о «наезде» со стороны саратовской криминальной группировки на одного из директоров волжского филиала и о подозрении, что в «наезде» замешана областная администрация, недовольная деятельностью филиала. Поведал о неприятном инциденте на польско-белорусской границе, где была задержана партия «мерседесов». Договоренность о ее беспрепятственном прохождении оказалась нарушенной, и в этом, по мнению Феофанова, был задействован Президент Беларуси. В заключение, зная особый интерес Бернера к этой теме, он отчитался о строительстве гостевой виллы под Ниццей на Лазурном берегу и о том, что для ее внутреннего оформления приглашен один из лучших дизайнеров Франции.

— Хорошо, — сказал Бернер. — Пометьте себе, пожалуйста… Свяжитесь с Министерством обороны и договоритесь о поставках в Чечню, в действующую армию, наших подарков. Солдатам — консервы, офицерам — нашу фирменную бутылку водки… И пожалуйста, не мешкайте с этим. Пусть забросят туда самолетом!

Он дождался, когда Феофанов сделает запись в блокноте, рассматривая его красивую прическу, приятное предупредительное лицо. Подумал: «Предаст? Не предаст?»

— Мне говорили, вы любите суп из омаров? — спросил Бернер с улыбкой. — Неужели вам не лень раскалывать их панцири с помощью слесарных инструментов?

— Не лень, — ответил Феофанов. — Всегда хочется понять, что представляет из себя существо, окруженное извне столь плотной защитой.

«Предаст!» — твердо решил Бернер и дружески рассмеялся.

— Посланец от Дудаева прибыл?

— Он ждет.

— Позовите!..

Чеченец был широкоплеч, узок в талии, с гибкими суставами, в которых таилась возможность внезапного рывка и броска. Тонкий костюм и шелковая, со стоячим воротником рубаха облегали мускулистое тело стрелка и наездника. Он протянул Бернеру теплую крепкую руку, прижал ее после рукопожатия к груди. Бернер усадил его за низенький инкрустированный столик, где ожидал их горячий с красным узором чайник, такие же пиалы, блюдо с виноградным сахаром, рахат-лукум, орешки и восточные сладости. Чеченец благодарной улыбкой отметил восточный стиль чаепития, устремил на Бернера желтоватые рысьи глаза.

— Вас записали на прием к вице-премьеру? — поинтересовался Бернер, поднимая тяжелый круглобокий чайник. Наполнил пиалу гостя, чувствуя жаркий аромат черно-золотого чая.

— Я буду принят завтра, — ответил чеченец, дожидаясь, когда Бернер наполнит свою пиалу, и лишь после этого протянул тонкие заостренные пальцы к блюду с орешками. — Благодарю вас за поддержку и помощь.

— Какие вести из Грозного? Я сожалею о случившемся. — Бернер постарался придать своему голосу интонации сострадания и вины. Чеченец почувствовал это. Доверительно, не как противнику, а как другу, ответил:

— Знаете, российские войска совершили ошибку. Они недооценили военное искусство Джохара. Сейчас их передовые части полностью разгромлены. Резервы остановлены. Они потеряли большое количество убитыми и пленными.

— Передайте Джохару, пусть особое внимание уделяет русским пленным. Я бы хотел, чтобы мне предоставили возможность вернуть из плена хотя бы группу солдат и офицеров. Эти гуманитарные действия облегчат переговоры и приблизят нас к нашим целям.

— Джохар это понимает. Вам, конечно, будет предоставлена такая возможность.

Бернер улавливал исходящую от чеченца энергию. Таинственное сочетание силы, любезности, вероломства, утонченного презрения, готовности уступить, оказать высшую почесть и тут же зарезать, проведя клинком по горлу.

— Как чувствует себя Джохар? — Бернер ловил эту сложную гремучую смесь, похожую на множество ветерков, слитых в общее дуновение. Так дует ветер с горы, доносит запахи горячих откосов, нежных цветков и невидимого, спрятанного в расщелине трупа. — Жаль, что мы не смогли удержать процесс в мирном русле экономических интересов.

— Я знаю, что сегодня Джохар говорил по телефону с Москвой. Он тоже сожалеет о начале военных действий. Он надеется на скорое завершение войны, на возвращение в сферу экономических интересов. Он полагает, что этот конфликт поддается регулированию с обеих сторон. Он не должен выйти за пределы, отмеченные политиками.

— Мы это хорошо понимаем. Эту тему я подниму в разговоре с премьером. Война не должна заслонить от нас экономическое взаимодействие. Уровень военных операций должен находиться под контролем с обеих сторон.

— Вы обещали принять наши деньги в свой банк. — Чеченец осторожно надкусил ломтик виноградного сахара, и Бернер успел заметить, как его белые зубы погрузились в розоватую стекловидную патоку.

— Я сдержу обещание. Моих финансистов слегка смущает природа этих денег. Интерпол отмечает усиление наркопотоков в России. Есть сведения, что на терминалах в Находке, Таджикистане и Азербайджане сидят ваши люди.

— Война требует денег. Не мы развязали войну. — Чеченец бесшумно поставил пиалу и смотрел на Бернера рыжими глазами.

— Остановка войны тоже их требует, — заметил Бернер.

— Вы должны быть уверены, что любое замедление или приостановка войны со стороны России будут нами оплачены.

— Главной платой, которую мы от вас ожидаем, остается договоренность сохранить в целостности весь нефтекомплекс. Наши войска, при любой интенсивности боевых действий, не тронут трубу и заводы. Вы должны со своей стороны сделать то же самое.

Чеченец с поклоном прижал руку к сердцу, давая понять, что их договоренность является не просто соглашением партнеров, но клятвенным обещанием.

— Мы, чеченцы, держим слово. В знак своего уважения Джохар посылает вам скромный новогодний подарок.

Он извлек из кармана крохотную коробочку. Раскрыл ее. Извлек из сафьяна золотой перстень. Протянул Бернеру.

Бернер принял тяжелый сияющий перстень, на котором арабской вязью были выведены речения пророка. Надел на палец. И почувствовал, как из перстня ударила жестокая, убивающая его сила, словно это был золотой отточенный зуб беспощадного зверя.

Поспешил сиять перстень. Побледневший, испуганный, провожал гостя до дверей. Смотрел на палец, где виднелся розовый воспаленный ожог.

Он вызвал к себе Ахмета:

— Ну что, посмотрим твою олимпийскую деву?

— Я бы не советовал, Яков Владимирович. Но если настаиваете, посмотрим на расстоянии, в тире.

Они рванули по Москве на двух машинах. На передней, обтекаемой и стремительной, как хищная рыба, — Бернер с Ахметом. На второй, тяжелой и мордастой, как бульдог, — охрана. Мчались, пульсируя злой мигалкой, включая сирену, прорываясь на перекрестках под красный свет.

Бернер смотрел на заснеженные московские фасады и не мог понять, какая больная, извращенная страсть заставляет его мчаться, чтобы взглянуть на убийцу Вершацкого. Какое неутолимое порочное любопытство побуждает его посмотреть на женщину, которая через час всадит пулю в недавнего друга. В этом любопытстве был мучительный интерес, который вызывает любая смерть. И двойной интерес к той, что является орудием смерти. И к себе самому, обрекающему на смерть недавнего закадычного друга, вкладывающему винтовку в руки платному убийце. И влечение к женщине-убийце, тайное желание обладать ею и через это обладание освятить предстоящее действо, превратить его в жертвоприношение, в ритуал, в эротический культ. И конечно же влечение к Вершацкому, наивно предполагающему жить, любить женщин, увеличивать свое богатство и сегодня вечером повидаться за уютным столиком с ним, Бернером, предаться сентиментальным воспоминаниям. И к любовнице Вершацкого, которая родила и ждет к себе молодого отца, чтобы показать ему млечного младенца.

В его влечении были страсть, и порок, и необъяснимая глубинная мука, и сладость, и что-то еще, таившееся уже не в нем, а рядом с ним или над ним, нависшее, как безымянная, грозная, им управляющая сила. Все они: Бернер, Вершацкий, его любовница и младенец, женщина-снайпер, ингуш Ахмет, министр обороны, дочь Президента, неведомые ему солдаты, умирающие в этот момент на улицах Грозного, — все были точками, в которых сходились линии геометрической фигуры. Эта фигура была плоской проекцией, тенью другой, непознаваемой объемной фигуры, состоящей из множества граней, углов и уступов, недоступной земному мышлению. Эта фигура была подобна огромному метеориту, парящему в черноте Вселенной. Мертвенной серебристой скале, прилетевшей из беспредельного космоса и нависшей над их земной жизнью. И земная жизнь людей, в том числе и жизнь Бернера, была покрыта тенью этой безымянной космической глыбы.

Приехали в спортивный комплекс. Бернер в сопровождении Ахмета прошел прохладные светлые анфилады, где в стеклянных, отделенных от снега и вьюги объемах на зеленых полях играли в теннис, волейбол. Плавали в изумрудных бассейнах. Поднимали разноцветные штанги.

Дошли до тира. Ахмет попросил его подождать, исчез в дверях, а Бернер рассеянно смотрел на высоких худощавых спортсменов в живописных костюмах и удивлялся своей несвободе. Не он заставил себя явиться сюда. Не он принудил эту безвестную женщину стать орудием смерти. Не он, руководитель корпорации, ведет переговоры, зарабатывает деньги, назначает и свергает министров, создает глобальные проекты, пускается в увлекательные и опасные интриги. Не он стоит сейчас на мягком зеленом паласе под стеклянным куполом и смотрит, как красивый спортсмен с влажными, только что из-под душа волосами набрасывает на сильные плечи легкую куртку.

Это странное раздвоение, потеря себя напоминали головокружение. Жизнь выпала из фокуса, разделилась надвое, как в плохо настроенном бинокле, и в промежутке между двумя изображениями присутствовало нечто третье, темное, неочерченное, скрывавшееся под мнимой реальностью, проступившее как черное, ведущее в бесконечность пятно. Он боялся его, чувствовал исходящую из этого пятна грозную, не имеющую воплощения волю, которая правила им, двигала его поступками и желаниями, в любой момент была готова утянуть его в бездну. Это походило на безумие и кончилось, когда в дверях появился Ахмет и с ним высокая молодая женщина.

У нее были светлые, коротко стриженные волосы, небольшое красивое лицо, спокойные серые глаза. На плече висела спортивная сумка, под свитером выступали невысокие крепкие груди, шея была повязана шелковым шарфом. У глаз собрались едва заметные тонкие морщинки. «Целится, снайпер, вот и морщинки…» — подумал Бернер.

— Познакомьтесь, — сказал Ахмет, — это Лена, член олимпийской команды… А это Яков Владимирович Бернер. Он знает трудности олимпийцев, собирается финансировать тренировки команды.

— Спасибо, — сказала женщина. — Трудностей действительно много. Помогите, и мы оправдаем ваши надежды.

Она произнесла это приветливо и спокойно. Ее серые глаза медленно и внимательно осмотрели лицо Бернера, остановились на переносице, и Бернер вдруг почувствовал себя мишенью.

Он никогда не поймет, что движет этой молодой привлекательной женщиной, которая вечером прострелит голову своему соотечественнику, улетит в Чечню и там, среди развалин, надев шерстяные, облегающие пальцы перчатки, станет терпеливо ждать, когда покажется в отдалении зазевавшийся русский солдатик, неся в руках котелок, или офицер, прижав к глазам окуляр, и тогда точными выстрелами она отправит их на тот свет. От нее слабо пахло духами. Губы ее были в полупрозрачной помаде. Она поправила сухими белыми пальцами свой шелковый шарф.

Бернер вдруг подумал, что еще не поздно, он может отменить свой приказ, сорвать операцию. Сказать, чтобы она не смела ехать на улицу Вавилова, где оборудована на чердаке позиция и в футляре, разобранная на вороненые элементы, поджидает ее снайперская винтовка. Чтобы она не смела ехать на аэродром, где готовится к полету военный борт на Моздок.

Он хотел ей это сказать, но неведомая запрещающая сила, дующая из темного пятна, как из подземелья, мешала ему. Огромная, странной конфигурации скала, прилетевшая из других миров, состоящая из неизвестных веществ и металлов, с отпечатками инопланетной жизни, висела над ним, и он чувствовал ее гравитацию, ее затмевающую тяжесть, был в тени от нее.

— Ну, я пошла, до свидания! — сказала женщина. Пожала Бернеру руку, и он смотрел, как стройно и легко она удаляется, мелькая шелковым шарфом.

Он ехал в бизнес-клуб пообедать. Проезжая Пушкинскую площадь, возле памятника увидел толпу, красные знамена, транспаранты. Услышал металлические волны громкоговорителя, ударявшие о стекла автомобиля.

— Что это? — спросил он у Ахмета.

— Красные митингуют. Против войны в Чечне.

— Останови! — приказал он шоферу. Они встали у тротуара. Бернер опустил стекло, и вместе с твердым холодным воздухом в бархатную теплоту салона ворвались визгливые, похожие на звук пилы, стенания и вопли выступающего. На трибуне маленький, хорошо знакомый, доведенный до карикатуры телевизионными изображениями человек, вожак коммунистов, дергал в воздухе худым кулачком, заострял вверх плечо, выкрикивал яростные, как клочки горящей пакли, слова. Толпа ловила их, хватала на лету, жадно заглатывала. Пар из множества ртов казался дымом этих съеденных огненных клочьев.

— Товарищи!.. Мы обращаемся к нашим солдатам и офицерам!.. Братайтесь с чеченскими воинами!.. Поверните сообща свое оружие против буржуев и банкиров, развязавших братоубийственную бойню!..

Толпа ревела, колыхала красными флагами, бумажными транспарантами. Бернер вдруг испытал к этой толпе, к оратору, к его дергающемуся кулаку, к кумачам и бумажным плакатам яростную лютую ненависть.

Все его недавние раздумья и недоумения, его метафизические сомнения, связанные с загадочностью и тщетой бытия, уступили место ослепляющей ненависти к этим черным поношенным пальто, нелепым шапкам и кепкам, угрюмым, насупленным лицам и стиснутым кулакам, в которых были сжаты грубо отесанные древки.

Эта толпа желала ему, Бернеру, смерти. Желала смерти его жене, еще не родившемуся ребенку. Готова была спалить его дом, растоптать его клумбы, крушить его вазы и статуи. Черная, дурно пахнущая, ненавидящая толпа хотела ворваться в его библиотеку и кабинет, в его оранжерею и лазурный бассейн. Разгромить, осквернить, оставить мерзкое пепелище.

Он платил ей ответной ненавистью. Не пускал ее из вонючих подворотен. Морочил ее своими телепрограммами, дурачил телевизионными играми, дразнил и укрощал, рассекал на ломти, сталкивал эти ломти друг с другом, высмеивал ее кумиров и лидеров, осквернял ее мечты и идеалы, превращая ее желания, сомнения и страхи в идиотический театр.

А если это не помогало и толпа, одуревшая от голода и животных инстинктов, повалит, как это было однажды, штурмовать Кремль или мэрию, то ее будут убивать из пулеметов и танков, давить гусеницами, жечь напалмом, как крыс, загонять обратно в трущобы, в промозглые бараки и коммуналки.

— Пусть жрут свое дерьмо!.. А мы закажем суп с осетринкой!.. Поехали! — приказал он водителю.

После обеда время стало двигаться болезненными рывками — от одних телевизионных новостей до других. В шестнадцати— или семнадцатичасовом выпуске должно было прозвучать сообщение об убийстве Вершацкого. Бернер нервничал, не находил себе места. Непрерывно глядел на часы. Борясь с этими налетающими, как снаряды, отрезками времени, решил поехать в модную галерею, где на его деньги проходила презентация художественного проекта и собирался цвет модернистов.

В галерее было битком, и, войдя, он сразу спросил у привратника:

— Где у вас тут телевизор? Ему показали плохонький «Рекорд», установленный в тесном предбаннике.

— Проверь, чтоб работал, — приказал он Ахмету и прошел в толпу.

В просторном зале протекало малопонятное действо. Вдоль стен теснились зрители — модные критики, известные художники, репортеры с телекамерами, причудливо разодетые посетители.

Посреди зала прямо на паркете был сооружен чум или северная яранга, из шестов, оклеенных лоскутами бумаги, напоминавшими косматую шкуру. Яранга слабо светилась изнутри, и в ней пребывало слабо различимое существо, не то человек, покрытый все теми же клочковатыми наклейками, не то зверь в лохматой шерсти. Тут же, у яранги, на легком сквозном сооружении, напоминавшем нарты, сидел шаман, в маске, с бубном, с ног до головы обклеенный все теми же бумажными лоскутами. Что-то зычно, гортанно выкликал, на каком-то загадочном, видимо несуществующем языке. Среди рокота и бульканья, подобно вспышкам света в бесконечных волнистых снегах тундры, попадались матерные слова, вновь исчезающие среди лая, подвывания и стуков бубна.

Бернер раздраженно слушал песий лай, перемешанный матом. Не понимал смысла происходящего. Раздражался видом яранги со спрятанным притаившимся существом, сырой жеваной бумаги, разбросанной по паркету. Считал, что все это шарлатанство, оплаченное из его кошелька, и следует сократить расходы на этих бесталанных дураков, считающих себя солью земли.

Шаман перестал вздрагивать и кричать. Сильно ударил в бубен. Наступила тишина, и в яранге послышалось хрюканье и тяжелое сопение. Продираясь сквозь колья, наружу вылезло странное горбатое существо с лепной бумажной мордой и длинным отточенным рогом. На четырех ногах, горбя спину, раскачивая веревочным хвостом, существо, постанывая, двинулось по паркету. Приблизилось к толпе, упираясь рогом в колени и промежности мужчин, засовывая бумажное рыло под юбки женщин и при этом постанывая и хрюкая, как дикобраз.

Шаман опять начал стенать и материться. Извлек на свет картонную торбу. Понес ее к зрителям. Притопывал, приплясывал. Стал извлекать из торбы яркие цветастые маски и одаривать ими зрителей. И всякий, кто прижимал к лицу размалеванную красно-желтую, сине-золотую, зелено-черную маску, вдруг словно терял рассудок. Начинал скакать, приседать, вертеться волчком, издавая нечленораздельные звуки.

Шаман, поглядывая сквозь прорези своего забрала смеющимися глазами, протянул Бернеру черно-золотую, с красным узором маску, напоминавшую голову китайского дракона. Бернер принял, прижал к лицу. И почувствовал, как маска прилипла ко лбу, переносице, скулам. Срослась с его кожей, пропиталась его кровью и соками. Стала его лицом. И он, будто поднесли ему чашу с веселящим зельем, почувствовал прилив безумного веселья, энергии и свободы, желание скакать, размахивать руками. Кругом него прыгали и танцевали, толкали, дергали за рукава, щипали за грудь и ягодицы. Повинуясь общему безумию, подчиняясь маске, ставшей его личиной и сущностью, он пошел ходуном, завертелся, как вьюн, завыл по-звериному, защелкал по-птичьи. Стал хватать соседей, обнимать женщин, бесстыдно вилял бедрами, изображая неистовый, рождавшийся из нелепых и случайных движений танец.

Его нашел в беснующейся толпе Ахмет. С силой вытащил, снял маску. Бернер, задыхаясь, с обожженным лицом, словно приложился к раскаленной сковороде, смотрел непонимающими глазами:

— Ты что?

— Семнадцать часов… Новости…

Бернер рассеянно смотрел в телевизор, все еще чувствуя неведомое, влетевшее в него существо, не желавшее покидать его тело, уцепившееся изнутри за его кости и мускулы.

Какие-то забастовки. Какие-то заседания министров.

— Криминальная хроника, — взволнованно возвестил диктор. — Только что получено сообщение о том, что у подъезда дома на улице Вавилова выстрелом в голову был застрелен известный банкир Лев Вершацкий. По-видимому, снайпер стрелял из чердачного проема на крыше противоположного дома. Представители правоохранительных органов отказались сообщить подробности происшедшего в интересах начавшегося следствия…

— Едем! — трезвея, сказал Бернер. — Уточни, в каком морге… Наверное, в Первой градской…

При входе в морг толпились журналисты с телекамерами. Их не пускали милиционеры. Бернер стоял в стороне, дожидаясь, пока Ахмет вызовет начальство и получит разрешение на вход.

— Как вы относитесь к случившемуся? — набежал на него молодой азартный репортер, взмахом подзывая за собой оператора. — Ведь вы были друзьями с господином Вершацким…

— Не могу поверить… Хочу убедиться своими глазами… — ответил Бернер, видя, как надвигаются на него телекамеры.

Вышел Ахмет с генералом милиции, провел его сквозь кордон в здание морга.

Посреди кафельного, ярко освещенного зала стояла каталка, и на ней под покровом, с открытой головой лежал Вершацкий. Бернеру бросился в глаза его белый озаренный лоб и в нем, над левой бровью, — черное пулевое отверстие, полное стеклянистой полузастывшей крови. Губы Вершацкого, еще розовые, были крепко и гневно сжаты, словно он дал зарок молчания. Но глаза были приоткрыты, под длинными ресницами виднелись две влажные голубоватые щели, сквозь которые он подглядывал за теми, кто обступил катафалк.

Тут присутствовала его жена, потрясенная, подурневшая, комкавшая в руках заплаканный платок. Врач в зеленом хирургическом облачении стоял поодаль, ибо ему здесь нечего было делать, и он оставался то ли из приличия, то ли из любопытства к именитым посетителям. Тут же находилось несколько следователей, о чем-то тихо шептавшихся.

Бернер смотрел на красивое ясное лицо друга, бело-голубое, как лунный свет. И испытывал странное желание вставить мизинец в круглую ранку, повернуть его там, ощупать острые костяные кромки. Он смотрел на гордый, с горбинкой, нос Вершацкого и отчетливо слышал его утренний голос: «Маленький шедевр… Драгоценный этюд…»

Бернер никогда не узнает истинного содержания этого этюда, но запомнит голос, и белый озаренный лоб, и красную ранку, закупоренную большой глянцевитой клюквиной.

Он подошел к жене Вершацкого и, наклонившись, поцеловал ей руку. Заметил, что платок был обшит кружавчиками, с тисненым узором.

Подошел к врачу:

— Он был еще жив? Его можно было спасти?

— Нет. Его доставили мертвым. Все функции уже прекратились.

Бернер стоял под лампами, освещавшими белый кафель, мраморное рельефное лицо Вершацкого, красную пробоину во лбу.

Где-то далеко, в пылающей чеченской столице наступали войска, сияли цилиндры и сферы нефтеперегонных заводов, принадлежавших теперь только ему, Бернеру. Мчался автомобиль, унося из Москвы женщину-снайпера. И в душе его вместо торжества поднималась смута. Что-то липкое, вязкое копилось в горле. Под сердцем, как беспокойный зародыш, начинало екать и дергаться. Он чувствовал дурноту от запаха формалина, совсем как тогда в Мехико, среди колдовских снадобий, высушенных обезьяньих лапок и мохнатых шкурок.

Поклонился всем сразу — Вершацкому, его вдове, врачу, следователям — и направился к выходу.

На улице его обступили журналисты.

— Ваша оценка случившегося?.. По-вашему, кто убийца?.. Когда вы в последний раз виделись с господином Вершацким?

— Не могу сейчас говорить… — через силу ответил Бернер, — мы были очень близки… Он был замечательный друг, прекрасный семьянин, талантливый финансист и безупречный гражданин… В нашем порыве сделать Россию великой нас хотят остановить… Даю слово над телом убитого друга, что убийцу найдут и покарают…

Он пошел не оглядываясь, зная, что камеры следят за ним, смотрят в спину, провожают зоркими жадными зрачками.

Он сел в машину.

— Домой! — приказал шоферу.

Они мчались, обгоняя автомобили, поднимая метель, разбрасывая по сторонам бешеные фиолетовые вспышки. Миновали Триумфальную арку со скульптурами лошадей и пустыми, как хитины жуков, доспехами. Проехали Поклонную гору с церквушкой, напоминавшей золоченый киоск, и с монументом Победы, острым, как колючая вязальная спица. Свернули на Рублевское шоссе, проскользнув Крылатское с президентским домом, похожим на запаянный ковчег, где на случай потопа собрались козлы, петухи, бегемоты, странные и шумливые твари, населившие кремлевские коридоры. Вырвались на Успенское шоссе.

Бернер чувствовал, как содрогаются его внутренности. В них взбухал, пузырился, пучился эмбрион. Раздвигал кишечник, проталкивался наружу, вверх, сквозь пищевод и гортань.

— Стой!.. — глухо приказал он шоферу.

Обе машины стали. Охрана выскочила на дорогу, окружила его полукольцом, а он, закрывая рот ладонью, пошел на обочину, через кювет, в близкий лес. По колено в снегу, прижав лоб к стволу сосны, наклонился. Его стало рвать. Он задыхался, брызгал зловонной пеной, исходил слезами и сукровью. Наружу полетели шматки и сгустки крови, и выпученными, полуослепшими от слез глазами он увидел, как из него выпало красное, голое, как ободранная белка, существо и, подергивая тушкой, оглядываясь на него острой мордочкой, убежало в лес.

Он возвратился к машине.

— Как вы, Яков Владимирович? — заботливо осведомился Ахмет.

— Нормально, — едва слышно ответил Бернер, погружаясь в салон. — Домой! — сказал он шоферу, чувствуя, как вдавило его в сиденье от скорости, и сосны замелькали, сливаясь в зелено-белые вихри.

Глава девятнадцатая

Кудрявцев очнулся от дрожи, которая сотрясала все его тело. Будто его кто-то тряс, старался вытряхнуть из него глаза, зубы, внутренности, все его кости и жилы, как из мешка. Он лежал на полу, на груде тряпья. В воздухе плавала слоистая гарь, и Ноздря держал над ним отекающий каплями стакан, а Анна бинтовала ему грудь; ахала, словно каждый виток белой материи причинял ей самой страдание.

— Ты что? — прошептал он.

— Милый ты мой!..

— Куда меня жахнуло?

— Повсюду поранило…

— Ноздря, где «бээмпэ»?

— «Бээмпэшку» подбили… Горит…

— Где Чиж?

— Убило…

Он попытался встать, но опять начался коло-тун, и казалось, кто-то старается выбить из глазниц глаза, а из челюстей зубы. Он хватал прыгающими губами стакан, проливая на грудь ледяную воду.

— Поднимите меня…

Анна и Ноздря послушно, с обеих сторон, подхватили его, и он с усилием поднял свое разболтанное, растрясенное тело, чувствуя не боль, а тупую одурь. Держал в сознании малую брезжущую точку, пробираясь сквозь эту крохотную скважину, как паук по тонкой светящейся паутинке. И в этот расширяющийся прогал, не давая ему сомкнуться, увидел: подоконник с опрокинутым пулеметом, гранатомет с последней гранатой, заснеженная серая площадь, и на этом снегу вдалеке тлеет, горит подбитая им «бээмпэ».

— Туда — показал он глазами на выход, и они, повинуясь, повели его к дверям на лестничную площадку.

Чиж уронил лицо на подоконник, уткнулся лбом в автомат. Руки его продолжали сжимать оружие, но во всем его подрубленном теле, в подломленных коленях чувствовалась смерть. На подоконнике, среди гильз, осколков стекла лежала посыпанная пылью тетрадь. Кудрявцев, держась за косяк, смотрел на Чижа. И ему казалось — с площади, из тусклого света, приблизилось к окну огромное бревно с черным склизким комлем. Тупо, бессмысленно ударило в дом и убило Чижа. А до этого — Филю, Крутого, размозжило грудь Таракану, оглоушило его, Кудрявцева. На минуту застыло, перестало качаться, но снова двинет и непременно убьет Ноздрю, женщину с лунным лицом и его, Кудрявцева, поставившего их всех под удары бревна.

Он опять потерял сознание и очнулся в квартире, сидя на куче тряпья, привалившись к стене. Анна набросила ему сзади пальтушку, застегнула у горла пуговицу. Он сидел, перевязанный, в пальто на голом теле и медленно, усилием воли собирал воедино разорванную на ломти личность. Так собирают из черепков разбитую чашку, ставят на стол, в трещинах и наплывах клея, и сосуд почти цел, восстановил свою форму, окраску, но только в нем не хватает нескольких важных фрагментов, зияющих пустотой.

Сквозь окно в дом давила все та же неодушевленная сила, расплющивающая жизни людей. Стенобитная машина нацелила на них свой черный тупой торец. И из этого торца, из окаменелых древесных колец с треском, в блеске винтов вылетел вертолет.

Горбатый, пятнистый, с узким рыбьим хвостом, неся в подбрюшье тугие связки ракет, вертолет прошел над площадью, сделал вираж и, сверкнув эллипсом лопастей, скрылся из глаз, продолжая издавать свистящий гаснущий звук.

Другая машина с красной звездой на борту появилась в окне, и Кудрявцев попытался встать, видя, как «вертушка» разворачивается над вокзалом, а оттуда, с крыш и окон, летят в нее бледные трассы. Две реактивные гранаты, выпущенные из труб, похожие на комочки горящей шерсти, прянули к вертолету, промахнулись, по ниспадающим дугам ударились и взорвались на площади.

Появление вертолетов означало приближение войск. Где-то рядом копились войска, готовились к броску, и «вертушки» обрабатывали передовую противника, готовя проходы пехоте.

Кудрявцев своим наспех восстановленным, лоскутным сознанием объяснял появление «вертушек» как близкое окончание выпавших ему на долю страданий. Но полная картина мира не складывалась, ибо в склеенной чашке недоставало малого черепка. И он стоял у окна, стараясь понять, что он должен делать. Что должен совершить в момент появления вертолетов.

Машина, исчезнувшая за домами и крышами, снова вернулась. Близко, шумно, трепеща винтами, шла вниз по прямой, похожая на щуку, углядевшую добычу. Из-под брюха, раздувая космы, Прянули ракеты, процарапали небо и вонзились среди домов. На площади грохнуло, разрывы поднялись как черный плоский стол. Загорелась земля. Из дыма с воплем побежали чеченцы, врассыпную, веером, под напором взрывной волны, словно в каждом застрял осколок и болью, отточенными рваными кромками гнал их вперед.

Кудрявцев видел попадание снарядов, но это не вызвало в нем радости. Крохотный черепок, недостающий в его сознании, был утерян. Он смотрел из окна на мир, и этот мир имел множество смыслов, был недоступен для понимания.

Вторая машина заняла место первой, остановилась на мгновение, опираясь о воздух сверкающими лопастями. Выплюнула острые черные брызги. Вонзила длинные веретена, и на площади закудрявились, затолпились разрывы, оставили на снегу множество драных порезов.

Эти порезы указывали направление к дому. На пути этих рваных царапин стоял грузовик. В его кузове, аккуратно уложенные, лежали огнеметы, начиненные аэрозолем. Ядовитая роса огнеметов, если ее распыляли в воздухе, взрывалась и сжигала атмосферу, создавая пустоту, в которую, как в черную дыру, устремлялись стены зданий, оторванные башни танков, вырванные с корнем деревья, не успевшие сгореть частички человеческой плоти, и все превращалось в раскаленные молекулы.

Кудрявцев знал уничтожающую силу вакуумного взрыва. Смотрел на черные, направленные к грузовику царапины, но своим расколотым сознанием не понимал, что следует делать.

Мир дробился и дергался, как изображение на полиэкране. В каждом отдельном осколке действовал свой смысл и сюжет. Существовала своя картина и истина.

Он, мальчик в красных сапожках, бежит вдоль весеннего ручья, хлещет прутиком, подгоняет блестящую щепку, и такая радость, такое сверкание, такое чудное теплое солнце…

Он, курсант, вжимается в липкую грязь, слушает дрожание земли. На него надвигается танк, вминает в колею хрустящие траки. Хочется вскочить, убежать, забиться/в соседний овраг. Но он остается, пропускает над собой тяжкую черную тушу…

Он с матерью выходит в вечерний туман. Пруд тускло блестит. Холодная роса под ногами. Он сжимает слабую материнскую руку, чувствует се остывающую жизнь. И такая в нем возникает боль и любовь, стремление передать ей свою горячую силу, нежность, продлить на земле ее пребывание…

Он в комнате офицерского общежития. Пьяные лица, бутылки с водкой. Кто-то кричит, сквернословит. Напротив растерзанная пьяная девка, ее губы в расцелованной яркой помаде, ее синий, водянистый, как у пойманной рыбы, глаз…

Он стоит на московской улице. Сырая метель, неоновая вывеска банка. Отъезжающий с рубиновым огнем тучный зад «мерседеса». Какие-то сытые чернявые люди в длинных теплых пальто…

Он ступает по снегу, держит убитого Филю, чувствуя, как слабо теплится его щуплое тело, и рябит, приближается стена кирпичного дома…

Мир дробился и дергался, как на полиэкране, и Кудрявцев не мог восстановить целостность изображения, ухватить его главный, единый во всех проявлениях смысл.

Он услышал рокот и свист вертолета. Машины еще не было видно, но ее звук, посвист ее лопастей указывали вектор атаки.

— Анна!.. Ноздря!.. Ко мне!… — позвал Кудрявцев.

Они подошли, он положил им руки на плечи. Повинуясь его безмолвному указанию, они отвели его в дальний угол комнаты, усадили на груду стариковских одеял. Сами уселись рядом, и он не отпускал их, обнимал, удерживал подле себя.

Вертолет приближался, выпиливал в небе сверкающий узкий надрез. Кудрявцев тянулся на этот звук. Своим оглушенным разумом, своей поколебленной волей из последних сил стягивал воедино расколотый мир. Свинчивал, окружал обручами, не давал разорваться на бесчисленные дробные множества. И это ему вдруг удалось.

В мире, собранном воедино, появился отчетливый смысл, чудная, не имеющая выражения истина. Словно поднялось и встало, заслоняя окно, огромное крылатое диво. Заглянуло к ним в комнату сияющими очами. Накрыло его, и женщину, и измученного солдата ворохом шумных крыльев, заслонило от гибели.

Вертолет огневой поддержки выпустил из барабана пачку «нурсов» и накрыл грузовик. Над площадью вскипел, полыхнул кудрявый огненный шар. Взрыв отломил полдома, рассыпал по площади кирпичную пыль, завитки растерзанной кровли, множество мелких, не имеющих формы клочков, многие из которых горели, как бесчисленные фитильки.

Кудрявцев сидел на полу, обнимая солдата и женщину. И будто видел, как открылось перед ним лишенное стен пространство. Сквозь качающиеся перекрытия и балки, отлетающую пыль и душный вихрь сгоревшего аэрозоля обнажилась снежная площадь, зеленоватая лепнина вокзала, темный перрон и струнка стальной колеи. И по рельсам, размахивая бело-синим флагом, с негромким «ура» бежали морпехи, черные, в беретах, постреливая автоматами.

Кудрявцев смотрел на морпехов, и его губы беззвучно выговаривали, не могли выговорить, какое-то неизъяснимое слово.

Глава двадцатая

На краю смоленского села стоял храм кирпичной постройки, пятиглавый, с шатром колокольни. Мимо в поля уходила дорога, наезженная, в тракторных рубцах, усыпанная навозом, с желтой стайкой перелетавших овсянок. За храмом туманился синий заснеженный сад в заячьих следах и сугробах. Под стенами небольшое кладбище пестрело красными и белыми крестами, серебряными оградками, в которых осели придавленные снегом венки бумажных цветов.

Село темнело горбатыми избами, курилось дымами, топорщилось тесом оград. Вокруг белые, глазированные, словно натертые ветром, расстилались поля. В них блуждали прозрачные поземки, катились далекие сани, и замороженный лес, как синий плавник, торчал на бугре.

В храме кончилась служба. Народ, все больше старики и старухи, медленно расходился. Задерживались у дверей, крестились, напускали стужу. Мелькая под окнами платками и шапками, тянулись по домам.

Священник, отец Дмитрий Ноздратенков, утомленный службой, чувствуя себя нездоровым, терпеливо ждал, когда разойдутся прихожане, чтобы удалиться в алтарь, снять с себя тяжелое негнущееся облачение, шитое золотой нитью, и, заперев храм, отправиться домой. Дома матушка станет лечить его горячим чаем с калиной, уложит на теплую лежанку, набросает сверху одеял и тулупов, и он в легком жару станет дремать и думать о сыне Гаврюше, попавшем на чеченскую войну. Больше недели, как нет от него известий. Матушка, слушая радио, тяжко вздыхает и украдкой плачет.

Храм был натоплен. Свет из окон освещал рождественское убранство, полосатые половики, нарядные коврики, белые, ручной работы, рушники на иконах и еловые зеленые ветки, на которых радениями прихожан были развешаны елочные игрушки.

Там, куда не достигал свет окон, в сумрачном углу, у темного дубового распятия, у киота светились лампады. Одна, самая большая, из старинного малинового стекла, в золотом оперении, горела перед Архангелом Гавриилом, изображенным в рост на длинной доске в момент, когда, развеяв голубой плащ, складывая напряженные от полета крылья, он встает на пороге перед Девой Марией, донося ей Благую Весть.

Архангел был покровитель сына Гаврюши, и отец Дмитрий ждал, когда окажется один, чтобы предстать перед ангелом и помолиться о сыне.

К нему засеменила, шаркая старыми валенками, бабушка Марфуша, богомолка и странница, всю жизнь пропадавшая по дальним монастырям и приходам. Маленькая, с аккуратным горбиком, в клетчатом суконном платке, из-под которого глядели синие детские глазки. Поклонилась, подставила под благословение руки, корявые, как выдолбленное из дерева корытце.

— Батюшка, благослови после Рождества в псковские Печоры отправиться. Там, говорят, батюшка Иоанн Крестьянкин шибко заболел. Хочу еще разок его навестить, исповедаться.

— Поезжай, если душа просит. — Отец Дмитрий крестил ее склоненную голову. — Сама уж стара, бабушка Марфута. Не остудись в дороге.

— Твоими молитвами, батюшка, твоими молитвами…

Кланяясь, засеменила, зашаркала к выходу, к тяжелым дверям. Мелькнула еще раз среди света и снега, окруженная розовым паром.

Подошел высокий худой мужик с костяным лицом, кузнец Степа, повредивший в работах руку. Седые волосы его торчали хохлом, шапку он держал в здоровой руке, другая, поврежденная, была спрятана под пальто.

— Помолись за меня, отец Дмитрий. Пускай рука заживет. А то как работать? С голоду помрем. Ты уж помолись, я на храм пятьдесят тысяч дал.

— Бог поможет, Степа. Молюсь за тебя, ты записан. А к матушке моей все же сходи. Она тебе в пузырек пустырник нальет. От него кости лучше срастаются.

Кузнец поклонился, прикрыв страдающие глаза. Серьезный, строгий, пошел на выход, переставляя прямые, как жердины, ноги. Его непокрытая голова мелькнула среди солнца и снега, окутанная паром.

Последней подошла под благословение церковная старостиха Елена Андреевна, вся в черном, как монашка, остроносая, юркая, похожая на галку. Приняла благословение и тут же строго стала выговаривать:

— Батюшка, больно много дров на топку храма уходит! Не напасешься! Сюда не греться приходят, а Богу молиться. Небось дома погреются! Вы, батюшка, Афанасию скажите, пусть дрова бережет. За них деньги церковные плачены!

Недовольная, озирая храм последним испытующим взором — все ли свечные огарки погашены и брошены в коробку для воска, все ли иконки и книжицы прибраны и заперты в конторку, — засеменила к выходу. Крестилась у дверей, а потом вышла наружу, туда, где в зимнем солнце летали над дорогой галки. Подскочила, смешалась с ними и канула.

Отец Дмитрий остался один. Радовался тишине, одиночеству в пустой просторной церкви, где еще витали тени прихожан, дымы от кадила, песнопения и молитвы. Эта намоленность держалась под сводами среди росписей и икон, медных паникадил как живое бестелесное облако, как теплое дыхание.

Он поднял с полу оброненную еловую веточку и, нюхая ее нежный смоляной запах, подошел к окну. Был тот час зимнего короткого дня, когда солнце утрачивает белизну, серебристость, краснеет, увеличивается, приближается к полям, отчего на дороге зажигаются длинные слюдяные волокна, обозначаются золотистые следы от саней, словно на снег налепили фольгу.

Из полукруглого церковного окна была видна просторная даль с холмами, низинами, замерзшей рекой, кустистыми темными ивами и заваленными снегом отдаленными деревнями, в которых жил, предавался трудам, топил печи, старился и рождался народ. Грешил, мучился, роптал на непосильную жизнь, пил горькую, провожал новобранцев и в краткие часы отдохновения пел в застольях тягучие песни или дремал на печах среди вьюг и звездных ночей.

Отец Дмитрий, бесхитростный деревенский батюшка, любил народ, старался ему посильно помочь. Не понимал, почему так горестно, столетье за столетьем, протекает русская жизнь. Иногда тайно роптал на то, что Бог, сберегая другие народы, награждая их безбедным бытием и достатком, насылает на русских людей, трудолюбивых, терпеливых и добрых, такие напасти. Перебирал в памяти события родной истории и не находил в народе греха и прельщения, за которые можно было карать. Не понимая причины народных страданий, молился перед коричневым образом Богородицы.

Он подошел к иконостасу, держа в руках еловую веточку. Архангел, перед которым он стал, был в глубокой тени, едва светился нимбом и золотыми оконечностями крыльев. Лампада перед ним сумрачно и драгоценно горела. В ее лучах на лике Архангела мерцала малая смоляная слезинка, проступившая вдруг из старой доски.

Отец Дмитрий опустился на колени и, робея перед началом молитвы, устремил свое молитвенное чувство ввысь, вдаль, в бесконечность, туда, где в вечной лазури плескали ангельские крыла. Молясь, старался открыть свое сердце, чтобы молитва исходила не только из разума, из шепчущих губ, из взирающих глаз, но также из бессловесного, раскрытого наподобие цветка сердца.

Он молился о русском воинстве. О самых древних ратях, ходивших походами на Царьград, а позже на Дон и Непрядву, бившихся на ледовом озере. О тех, более поздних, что сражались с ляхами под Смоленском и Псковом, вынося на крепостные стены иконы. О стоявших насмерть под Бородином, а потом празднично вступивших в Париж. Молился о полках, ходивших в Балканский поход под знаменами Белого Генерала, и о тех героях, что гибли в Мазурских болотах. Он молился об армии Великой Войны, отражавшей немцев на великих полях и реках, развесившей свои красные стяги на дворцах европейских столиц.

Он молился, стараясь представить их несметные ряды в шлемах, кирасах и касках, колыхание их копий, штыков, их хоругви, знамена, штандарты. Но молитвенное чувство было слабым, не достигало ангельских высот. В сердце не было желанной теплоты.

Он молился о русских воеводах и ратниках, о полководцах и ополченцах, о генералах и рядовых. О русских князьях и воителях, просиявших среди святых, и о безвестных воинах германской, японской, Отечественной. О всех, кто сражался на малых войнах, куда их посылала Россия и где они побеждали или несли потери. Он молился о самых древних, как о живых, и о живых, как о тех, кто никогда не умрет. Желал им победы, стойкости, духовного подвига. Желал им братства, равнявшего старшего с младшим, слабого с сильным. Он молился о воинах, оказавшихся в опасной и враждебной Чечне, и просил Господа не ожесточать сердца чеченцев и русских, не разделять народы кровью и ненавистью, не рушить городов, не убивать и не мучить, а набросить на ненавидящие глаза покров, сокрыть друг от друга.

Он возносил молитву, раздвигая своим зовом и чувством твердые преграды, отделявшие сердце от бесконечной лазури. Но слабо теплилось сердце, непроницаем был свод, не пропускал луч лазури.

Тогда он обратился на Архангела, на его склоненную голову, осененную нимбом. На его крылья, в которых еще не успокоился ветер небес. На его голубой плащ, в котором клубился завиток неба. На его легкие, коснувшиеся земли стопы. Молил, чтобы Архангел, принесший Святой Деве дивную несказанную весть, вместе с вестью напомнил Богородице о сыне Гаврюше, замолвил за него свое ангельское слово. И Богородица в своей непочатой любви сбережет сына от всех возможных и невозможных бед, перенесет его через все пространства и земли, через окопы и поля сражения сюда, в родное село, в отчий дом, где на полочке еще стоит деревянная коняшка, которой в детстве играл Гаврюша, а на божнице у иконы лежит крашенное луком яичко с той последней перед армией Пасхи, когда все они были вместе.

Он молился о сыне, вспоминая его младенцем в тесной белой кроватке. И мальчиком, рвущим на огороде стрелку зеленого лука. И отроком, хохочущим, плывущим в реке. И юношей, строгим и печальным, с бритой головой, среди других новобранцев, грузившихся в военный вагон.

Он молился о сыне и о его товарищах, с кем выпало ему терпеть и служить. О командирах, которые не бросят его и спасут в трудный час. О войске, разбившем свой стан в зимней степи. О всем русском народе, который в своих городах и селах томится в трудах и лишениях, в вечном ожидании чуда. И о России, любимой и ненаглядной, которая бесконечна, благодатна, хранима молитвами всех святых и заступников, и ангелов, и Царицы Небесной, и каждого, допущенного в ней родиться на великие радости и великие испытания.

Он почувствовал, как вдруг жарко расширилось его сердце. Словно сквозь грудь прянули ввысь лучи и он вознесся сквозь церковные своды. Это Архангел поднял его на своих могучих крылах. И оттуда своим всевидящим оком он узрел сына. Живой сидит на полу разбитого и задымленного дома. Рядом с ним какой-то военный, в бинтах, обнимает его рукой, А над ними женщина в порванном платье, с дивным, как на иконе, лицом, заслоняет их от дымного ветра.

Это длилось мгновение. Он опустился на землю под своды вечернего храма. Было сумрачно. Ангел был едва различим. И в свете красной лампады на темном лике мерцала смоляная слезинка.

1997—1998 гг.