Чеченский блюз

Глава пятая

В московском особняке, в бизнес-клубе, среди пушистых сугробов, аметистовых фонарей, бесшумных лакированных лимузинов, взбивавших улицу, как пуховую перину, празднично текла новогодняя ночь. В ресторанном зале, обитом темным мореным дубом, стояли столы под белыми скатертями. Горели в серебряных подсвечниках свечи. Сочно, жарко пылал камин, выбрасывая на кованый лист дымные угольки. Елка, убранная от подножья до стеклянной хрупкой звезды, переливалась и вздрагивала, когда быстрые полуобнаженные танцовщицы слишком близко проносились мимо нарядных, усыпанных стеклом и блестками веток. Пахло смолой, сладким дымом, женскими духами. С ними мешался дорогой табак, горячие, разносимые вдоль столов яства. Висел ровный непрерывный гул голосов, звон стекла, звяк посуды. Играла лучистая яркая музыка. В разноцветных пучках света танцевали молодые прелестные женщины. Казалось, их обнаженные плечи, полуголые груди, стройные ноги проносятся в снегопаде, попадая в зайчики света, отраженные от зеркального шара.

Недалеко от камина, так что доставали струйки дымного горячего воздуха, между елью и белым роялем с золотой геральдикой находился стол, за которым главенствовал известный столичный банкир, влиятельный предприниматель Яков Владимирович Бернер. Рекламы его банка высвечивались на огромных уличных щитах. Вывески его корпорации сияли на крышах московских зданий, прожигая синюю ночь своими неоновыми иероглифами.

Бернер, моложавый, худой, с яркими черными глазами, красными свежими губами на бледном, тщательно выбритом лице, сидел вполоборота на резном стуле. Радостно, остро смотрел, как танцовщица в прозрачном трико поднимает под прямым углом длинную сильную ногу. Его волновала ее голая подмышка, гладкое обтянутое бедро. Хотелось поймать ее, крепко и больно сжать, почувствовать, как бьется, трепещет в объятиях ее горячее влажное тело.

— Скажи, дорогой, правда ли, что ты сам подбирал этот ансамбль, осматривал каждую балерину, как лошадь? Заглядывал ей в зубы, обмерял икры? — Его жена Марина, красивая и насмешливая, перехватила его жадный взгляд, недовольно выставила нижнюю губу. Они были женаты полтора года, она была беременная, на третьем месяце, ее живот туго обтягивала зеленоватая ткань английского вечернего платья, и никто не замечал ее беременности. Но Бернер чувствовал, как изменился в дурную сторону ее нрав, как часто она раздражается и уже едва выносит запах пахучих соусов и рыбных блюд.

— Да, дорогая, — отшутился Бернер. — Именно как табун лошадей. Но поверь, ни одну из них я не пытался оседлать. У меня есть ты, моя дорогая лошадка!

За новогодний стол Яковом Владимировичем были приглашены гости. Кто случайно, подвернувшись под руку перед самым праздником, кто по праву называться другом дома, кто из соображений полезности, находясь с Бернером в деловых отношениях. Было произнесено несколько тостов, пили водку, виски, итальянское вино, французское шампанское. Умягченные и благодушные, разгоряченные напитками и музыкой, разговаривали, но так, чтобы их непременно услышал хозяин стола, одарил улыбкой или одобрительным взглядом. Бернер внутренне усмехался, не скупился на улыбки и взгляды.

Говорила гостья из Франции, русская княгиня, находившаяся в родстве с российским императорским домом. «Августейшая», — язвительно шепнула мужу Марина. Княгиня была стара, кожа ее была сухой, словно сброшенная на песок шкурка змеи. Волосы, седые, пышные, с голубоватым оттенком, напоминали взбитые сливки. Губы, окруженные множеством морщинок, напоминали пластинчатую изнанку гриба. На морщинистой, склеротической руке красовался бледно-зеленый изумруд.

— В нынешний приезд Москва мне особенно нравится, — говорила княгиня, держась очень прямо, вытягивая из кружевного воротника черепашью шею. — Очень много красивых, хорошо одетых людей. Такие светлые, жизнерадостные лица. Вот что значит освободиться от большевистского гнета! И конечно, очень много красивых отремонтированных особняков. Я, знаете, посетила особняк на Полянке, принадлежавший до революции нашей семье. Меня поразило хорошее содержание комнат. Даже медная люстра, которую я помню с детства, все еще висит в прихожей.

— Не исключено, — Бернер улыбнулся, поощряя ее несколько пергаментную шелестящую речь, — не исключено, что скоро появится закон, по которому собственность, отобранная в революцию, будет возвращена ее прежним владельцам. Мои друзья-депутаты разрабатывают новый законопроект. Как знать, может быть, вы скоро сможете вернуться в свое родовое гнездо!

— О, это было бы чудо! — тихо закачала головой княгиня, прикрывая глаза желтыми, как у совы, веками. Казалось, она вспоминает туманные образы детства.

— А верно ли, — Марина с едва заметным акцентом передразнила княгиню, — верно ли, что коли в России восстановят монархию, то монархистам пожалуют титулы графов, князей и баронов? Можем мы с мужем рассчитывать?

— О, непременно! — улыбнулась княгиня, показывая фарфоровые зубы, похожие на край тарелки. — Ваш замечательный муж столько делает для восстановления русской монархии!

— Барон фон Бернер! — хохотнул сидящий за столом весельчак Сегал, пористый розовый нос, сияющая, загоревшая под банным кварцем лысина, белые, как пух одуванчика, волосы. — Остзейский немец!

Бернер строго посмотрел в его сторону, и тот, слабо хихикнув, умолк. Княгиня приехала в Москву на средства и по приглашению Бернера. Он же через несколько дней отправит ее в Екатеринбург, где княгиня желала побывать на месте захоронения царских останков. Взять горстку земли, в которой, как она говорила, содержится «частичка мощей императора». Бернер уже заказал ей гостиницу, автомобиль, провожатого, поговорил по телефону с губернатором. Взамен же он надеялся на протекцию княгини, которая была в родстве и дружбе с влиятельными политиками Франции, где Бернер собирался открыть сеть бензозаправок. «Николай» — так думал он назвать свою фирму, торгующую за границей бензином, в честь убиенного императора.

Официант в белом, узком в талии сюртуке, в кружевной рубашке с бантом, похожий на тореадора, картинно поднес серебряное блюдо с нарезанными ломтями осетрины. Незадолго до этого целый осетр, чешуйчатый, волнообразный, с букетиком бумажных цветов в остроконечном клюве, был продемонстрирован застолью. Теперь же, рассеченный на ровные ломти, лежал на блюде. Официант изящно взмахивал перламутровой лопаточкой, цеплял порции, клал на свежие тарелки, не забывая подложить серебряной ложечкой горстку благоухающего хрена.

— Господа, такая чудная еда! Можно сказать, объедение! — Сегал поднялся, роняя салфетку, держа хрустальную рюмку. — Предлагаю выпить за здоровье нашего друга и, не боюсь сказать, благодетеля, собравшего нас за этим дивным столом! За Якова Владимировича, у которого, смею надеяться, новый год будет не только годом приращения его несметных капиталов, но и в буквальном смысле Годом Приращения!.. Кстати, чтоб не забыть! — Он быстро сменил свою напыщенную патетическую речь на смешливую, с хрипотцой и одесским акцентом. — Анекдот! Два еврея терроризировали деревню с помощью своих двух обрезов! — И, не дожидаясь, когда засмеются другие, захохотал, бурно тряся животом. Полез через стол чокаться с Бернером.

Бернер не рассердился на него, а насмешливо наблюдал, как он погружает в хрустальную рюмку толстые губы, неряшливо сует в рот большой кусок осетрины.

— Скажи, почему, — язвительно спросила Марина, — когда еврей рассказывает такие истории, это называется анекдотом, а когда члены общества «Память», то это — антисемитская выходка?

Марина не любила Сегала, не понимала, почему муж терпит подле себя этого неопрятного и неумного балагура. Бернер оценил остроумное замечание жены, но не стал ей объяснять, что дорожит Сегалом как музейным экспонатом из прошлого, когда он, неопытный молодой инженер, делал первые робкие шаги в бизнесе и Сегал, матерый адвокат, спас его от уголовного преследования.

Он обернулся туда, где за белым роялем стоял небольшой столик. Без вина, с бутылкой минеральной воды и бутербродами за столиком сидели его телохранители, дюжие парни в зеленых взбухших пиджаках, и вместе с ними — начальник службы безопасности ингуш Ахмет, рыжеватый, жилистый, с подстриженной щетиной. Ахмет перехватил взгляд хозяина, посмотрел на лежащий перед ним мобильный телефон, отрицательно покачал головой. Бернер понял — ожидаемого звонка не было. Долгожданное известие запаздывало.

Известие, им ожидаемое, касалось штурма Грозного, намеченного на новогоднюю ночь. Как объяснил ему министр обороны, войска должны были внезапно войти в город, вытеснить Дудаева на сельские равнины под удары авиации и установить контроль над нефтяными комплексами. Именно с этими комплексами был связан интерес Бернера. Нетронутые войной, законсервированные заводы, сияющие стальные башни, жирные, уходящие в степь трубы, серебряные, похожие на огромные пузыри нефтехранилища — все они должны были перейти в собственность Бернера. Концерн, который он возглавлял, пользуясь негласной поддержкой правительства, сразу же после боевых действий вступит во владение собственностью. «Усмирение мятежной Чечни» диктовалось нефтяной политикой. Через ее территорию из России, Азербайджана и Казахстана на картах, висящих в кабинетах торговцев и потребителей нефти, уже нарисованы линии магистралей, разноцветные пучки, напоминавшие стрелы ударов. Схемы борьбы и стратегии за господство в двадцать первом веке.

Именно это известие — о вступлении войск — должен принести ему Ахмет, когда на его столе нежно зазвонит телефон, темный моллюск, усыпанный присосками кнопок.

Еще один гость, приглашенный Бернером, развлекал своим разговором застолье. Это был известный деятель русского патриотического направления, заявивший о себе еще во времена коммунизма. Он выступал за возрождение православия, за переименование улиц, за реставрацию храмов и за то, чтобы русские люди называли друг друга «сударь» или «сударыня». Его критиковали в советской прессе, он слыл почти диссидентом, хотя печатал статьи и книги и выезжал за границу.

Никита Станиславович Загребельский, румяный и белоусый, со скобелевскими надушенными бакенбардами, по-орлиному радостно взирал на хрусталь, серебро, драгоценности на шеях и пальцах дам, на летучих белоногих плясуний. Отложил вилку, с которой только что сжевал лепесток красной рыбы, и, еще дожевывая, говорил:

— Милостивый государь Яков Владимирович, в отличие от новых властителей России, вы понимаете роль и значение церкви в строительстве государства российского. Большевики, как известно, строили свой рай без Бога, и вышел ад. Строили свою церковь без Бога, и вышел ГУЛАГ. Строили вечный Интернационал, ан получилась горстка пыли, которую ветер раздул!

Загребельский говорил назидательно, но и с легкой насмешкой. Поучительно, как пастырь, но и с легкой иронией к тому, о чем говорил. Его жена-старушка, похожая на белую мышь, что-то мелко жевала, двигала маленьким носиком, дергала румяными старушечьими щечками, подслеповато разглядывала на тарелке остатки еды.

— А ведь новую-то Россию, которую опять хотят без Бога построить, на одном только экономизме и американском здравом смысле, — ее ведь опять Бог порушит! Вот почему вы, милостивый государь Яков Владимирович, очень верно высказались на нашей встрече с владыкой, что, дескать, пора иерархам войти в политику. Пора взять на себя державное бремя, не уступая его бездуховным людишкам, среди которых ох как много ревнителей Коминтерна, которые затаились и ждут своего часа. Церковь должна, наконец, возгласить с амвона свое промыслительное слово!

Загребельский был нужен Бернеру как представитель того «барского» велеречивого слоя московской интеллигенции, которая мечтала о создании консервативной патриотической партии. Такая партия замышлялась Бернером как противовес радикальным либералам, к которым многие и его причисляли, а также красным реваншистам, которые казались Бернеру наиболее опасными. Он начал вкладывать деньги в создание такой «православной патриотической партии» и недавно был на приеме у влиятельного митрополита, где изложил свои взгляды. Перед визитом он долго перед зеркалом репетировал поклоны и жесты, приличествующие принятию благословения. Прием прошел великолепно. Митрополит остался доволен подарком — старинным пасхальным яичком, усыпанным крохотными рубинами. Обещал содействие в создании партии.

— Ты действительно хочешь назначить его начальником «русской идеи»? — шепнула Марина. — У него жена похожа на морскую свинку. Такой будет и партия!

— Что поделать, моя дорогая, — вздохнул Бернер, целуя ее теплую мочку уха с капелькой бриллианта. — Вся политика напоминает передачу «В мире животных».

Опять появился молодой тореадор, в кружевах, с малиновым бантом. На серебряном подносе красовалась индейка, глазированная, политая жиром, тщательно ощипанная, словно побритая бритвой «Жиллетт». Официант грациозно, словно танцор, поворачивался вокруг оси, обносил стол, демонстрируя очередное яство. Бернер представил, как тореро с мулетой, красным плащом, сражается с индейкой. Победив ее в кровавом бою, демонстрирует свой трофей.

Марина угадала его мысли, заулыбалась:

— Месяц назад мы были с тобой на корриде. Ты запрещал мне смотреть, говорил, что ему не надо это видеть, — она положила его руку себе на живот, и он почувствовал исходящее тепло, налитую упругую округлость.

— Закажу для тебя художнику какую-нибудь сказочную, волшебную картину, — сказал растроганный Бернер. — Смотри на нее и любуйся. И он будет смотреть, любоваться.

Индейка, разделанная и расчлененная на белые и смуглые ломти, уже лежала на тарелках. Ее поливали соусами, делили на мягкие волокна, запивали вином и водкой.

— Дорогой Дональд, — Бернер обратился к худощавому, в тяжелых роговых очках американцу, секретарю посольства, который благожелательно наблюдал за русским столом, как няня наблюдает за играющими в песочнице детьми. Его молодая, с лошадиной головой жена слегка опьянела, плохо понимала по-русски, начинала вдруг громко смеяться со странным, тоже лошадиным всхрапыванием. — Дорогой Дональд, скажите, как, по-вашему, отнеслась бы американская общественность к небольшой победоносной войне, развязанной нашим федеральным центром против одной из взбунтовавшихся окраин? Протестовала бы, как обычно, или закрыла на это глаза?

Дипломат занимался в Москве сбором стратегической информации. Был нужен Бернеру для осуществления небольшой, но важной операции, связанной с его финансовыми интересами в Америке. Бернер оказывал американцу услуги, сообщая конфиденциальные сведения из «коридоров власти», знакомил с влиятельными чиновниками, получая взамен протекцию в госдепе и финансовых кругах Уолл-стрита.

— Какую окраину вы имеете в виду?— уточнил Дональд, резко увеличив глаза в роговых окулярах, словно где-то подкрутил невидимый винт. — Татарстан или Чечню?

— Нет-нет, только не Татарстан! — замахал руками Бернер. — Допустим, что это Чечня!

— Думаю, все будет зависеть от продолжительности и уровня конфликта. — Американец стал серьезным, и его глаза в роговых оправах снова уменьшились на пол-оборота винта. — Если война будет скоротечной и победной, с малым количеством потерь, то, я полагаю, американцы закроют на это глаза. Важно, будет ли обеспечен надлежащий информационный фон, как это было в Москве во время штурма вашего парламента. Американцы, симпатизирующие любому парламенту, были тогда на стороне вашего Президента, а не парламента.

Ответ был сделан аккуратно и точно. Казалось, дипломат давно предвидит возможность войны в Чечне. Уже послана аналитическая записка в госдеп, собраны данные о сепаратизме в России.

— Дональд, могу я вас попросить об услуге? — Бернер перевел разговор от большого к малому, от общезначимого к личному. — Мой компаньон, большой друг Америки, должен срочно вылететь в Штаты. Но ваш консульский отдел отказывает ему в визе на основании якобы имеющихся в компьютере данных о его криминальном прошлом. Коммунистическое прошлое для всех антикоммунистов было криминальным. Не следует принимать в расчет конфликты и сложности, возникавшие между тоталитарным режимом и самой дееспособной частью общества. Помогите получить ему визу. А мы, в свою очередь, не останемся в долгу перед вашими друзьями.

— Как имя вашего компаньона? — Коричневые застекленные глаза внимательно устремились на Бернера. — Я попробую поговорить с нашим консулом.

Бернер вынул визитку с крохотной голографической эмблемой, сверкнувшей, как снежинка. Маленькой золотой ручкой написал имя клиента, передал дипломату. Снежинка еще раз сверкнула в худых болезненных пальцах дипломата и скрылась в его портмоне. Его жена, не понимая смысла разговора, громко, по-лошадиному фыркнула. Ее розовые ноздри затрепетали от горячих масс выдыхаемого воздуха.

— Хочется положить перед ней копешку сена! — съязвила Марина.

Бернер оглянулся в сторону белого, с золотыми позументами рояля, где недвижно, будто манекены в витрине, застыли телохранители. Ахмет мгновенно перехватил его взгляд и отрицательно покачал головой. Известия все еще не было, и это раздражало и тревожило Бернера.

Он оглядел дубовый, наполненный публикой зал. Он был здесь хозяин. Его взгляда, кивка, незаметного жеста ожидал метрдотель, большой, благородный, гривастый, похожий на геральдического льва. Официанты в скромных позах стояли, у стены, как канделябры, готовые по первому знаку кинуться исполнять прихоти и капризы гостей. Сами гости, шумно облепившие столы, хлопали пробками, зажигали бенгальские огни, хохотали, громко и раскатисто говорили, а сами постоянно и незаметно поглядывали на Бернера. Желали поймать его взгляд, улыбнуться ему, если можно, то подойти, пожать руку, перекинуться парой незначащих фраз.

Бернер привык к этим изъявлениям внимания и заискивания. Слушал гул запущенного им веселья, напоминавшего работу ткацкой машины со множеством разноцветных шелковых нитей.

— Ну-с, Андрей Федорович, не жалеете, что оказались в нашем скромном обществе? Сидели бы сейчас в новогоднюю ночь перед лесной берлогой и лапу сосали! — С этими шутливыми словами Бернер обратился еще к одному гостю, замминистра топлива, на вид простоватому, с грубым щербатым лицом, со множеством порезов и шрамов. Словно это лицо однажды вскипело и застыло, как кусок вулканической пемзы. Замминистра собирался улететь в Сибирь на медвежью охоту, на берлогу, которую подготовили ему газовики. Приглашал с собой и Бернера, но остался в ожидании важнейших сообщений.

Его жена, маленькая круглолицая башкирка, со щеками, похожими на спелые яблоки, весело лепетала, забавляя Сегала. Старый ловелас целовал ей ручки, наклонял розовую сияющую лысину, а легкомысленная проказница хохотала, и казалось, вот-вот щелкнет по лысине лакированным ноготком.

— Не жалейте, Андрей Федорович, охота от нас не уйдет. В любую минуту можем понадобиться. — Бернер с симпатией смотрел на нефтяника, с кем связывал близкие хлопоты и радения по захвату чеченского нефтекомплекса. Замминистра должен был обеспечить Бернеру победу над конкурентами, добиться выгодного решения правительства. Сам же при этом получал для своего брата место в совете директоров вновь создаваемого концерна.

— Да нет, не жалею, Яков Владимирович, — ответил замминистра, блестя маленькими, как бусинки, плутоватыми глазками. — Медведь-то, он спит. Ну еще недельку поспит, пока мы его не разбудим. А наше с вами дело не спит и нам спать не велит!

— Верно вы мыслите, Андрей Федорович. Нам здесь первую новогоднюю недельку побыть, до первого заседания правительства. А уж потом, Бог даст, и махнем в Сибирь, завалим медведя!

— Все сделаем в лучшем виде, Яков Владимирович. Уж и винтовка для вас приготовлена, и егерь у вас свой будет, и место вам самое лучшее у берлоги дадим. Пусть мишка спит и нас дожидает. — Бусинки, вставленные в темный метеорит, весело блестели. Они оба с полуслова понимали друг друга. Готовы были оказывать друг другу услуги, связанные давними интересами, опасностями, азартными делами и большими деньгами.

— А правда ли, Андрей Федорович, что наш почтенный премьер недавно был на медвежьей охоте, застрелил медведицу, от которой осталось четыре медвежонка? Так он, большой любитель природы, велел заколоть медвежат, сделал из них чучела и раздарил своим немецким друзьям. Правду говорят или врут?

— Все равно медвежата подохли бы, Яков Владимирович. Без матери зимой от холода и голода сдохли!

— Всегда говорила, что России повезло с премьером! — брезгливо оттопырила нижнюю губу Марина. — После случая с медведем никто не посмеет обвинить его в людоедстве!

Сквозь музыку, хохот, звяканье посуды, шарканье ног, сквозь горячий, густой, как варенье, воздух Бернер услышал телефонный звонок. Он был не звуком, а серебристой елочной паутинкой, протянувшейся от белого рояля к его чуткому уху.

Оглянулся — Ахмет разговаривал по мобильному. Всего несколько фраз. Отложил телефон и направился к Бернеру:

— Началось, Яков Владимирович. Несколько часов назад. Войска пошли. Доложил офицер Генштаба.

А в нем, в Бернере, — радость, бодрость, прилив энергии. Словно солнце взошло. Почувствовал, как хлынули ему в щеки, в глаза, в мышцы теплые пульсирующие валы, словно он приобщился к могучей стихии, которую сам же и вызвал.

Его невидимые миру усилия, кропотливая работа с военными, с разведкой, с членами президентской семьи, его дружба с министрами, с редакторами газет и телепрограмм, со множеством референтов и экспертов, с каждым в отдельности и со всеми вместе. Воздействие убеждением и деньгами, услугами и уговорами, равномерным по всему фронту давлением, в результате которого состоялось решение.

Войска вошли в город, и весь его замысел, существовавший как проект и чертеж, как абстрактная мечта и возможность, ожил, задвигался. Превратился в стремление колонн, в скрежет моторов, в энергию молодых активных людей, которые, не ведая, выполняют его, Бернера, волю. Эта воля, материализованная и овеществленная, тут же снова превращалась в абстракцию — в цифры, в котировки ценных бумаг, в колебание денежных курсов, в невралгию мировой экономики, мгновенно и чутко реагирующей на первые выстрелы.

Все это молниеносно, как огненное колесо, провернулось в сознании Бернера. Отвернувшись от вопрошающих глаз жены, он сказал Ахмету:

— Свяжи меня с министром обороны. Он празднует, но набери его резервный домашний номер.

Чисто вымытые, в рыжих волосках пальцы начальника службы безопасности забегали по кнопкам. Они загорелись, как прозрачные икринки. Ахмет протянул телефон, и Бернер услышал сдержанный холодный голос порученца-полковника.

— Это Бернер. С Новым годом! Если можно, попросите министра…

— Да он за столом, Яков Владимирович. Там гости…

— Уверен, ему будет приятно меня услышать…

Через минуту знакомый хрипловатый, разогретый голос министра произнес:

— Яша, дорогой, здравствуй!

— С Новым годом, товарищ министр, с новым счастьем! И разумеется, с днем рождения!

— Спасибо, дорогой. Я тебя сегодня увижу?

— Если ты не передумал, то как уговаривались. Утречком приеду, попаримся.

— Все натоплено! Веники размочены, пиво охлаждено!

— Это правда, что войска пошли? Ведь был другой срок!

— Переиграли… Были новые вводные, с самого верха. Приезжай, расскажу…

— Ты обещал, что инфраструктуру не повредят. Заводы и нефтехранилища сохранят. Ты уж дай приказ своим соколам, чтобы подальше бомбили.

— Не волнуйся, они у меня ювелиры. За сто километров — в левый глаз!.. Приезжай, потолкуем. Я свое слово сдержу, сдержи ты свое!

Кнопки телефона погасли. Малый прибор пропустил сквозь свои лабиринты пучок информации и замкнулся. Так улитка прячется в ракушку, оставляя снаружи чуткий рожок антенны.

Бернер вернулся к столу, бодрый, уверенный, одаряя гостей радушием.

— Сорока на хвосте добрую весть принесла? — Вездесущий Сегал заметил его темпераментный разговор по телефону. — Неужто рост акций на лондонской бирже? Или падение цен на недвижимость на Канарах?

Вопрос был шутовской, и Бернер не рассердился на старого шута:

— Отличные вести! Мы с вами хорошо живем? Так вот, будем жить еще лучше!

Он обернулся к оркестру, таинственно сиявшему сквозь еловые ветки своими саксофонами и электрогитарами. Оркестр углядел его жест — щелчок белых пальцев — и грянул какую-то бесшабашную бравурную музыку, словно высыпал из мешка кучу золотых монет. И по этим монетам заскакала, заплясала какая-то хмельная пара. Толстенький молодой мужчина зацепил большими пальцами жилетку, смешно ее оттянул, замелькал в воздухе ловкими пухлыми ножками.

К Бернеру через зал сквозь танцующее скопище пробирался оператор с телекамерой и молодая, в очень короткой юбке, журналистка. Пока она подходила, Бернер успел жадно оглядеть ее открытые ноги, глубокий вырез платья, в котором круглилась, колыхалась свободная от лифа грудь. Телекамера появилась здесь по его замыслу. Этот праздник надлежало показать по телеканалу, который он контролировал. Яства, музыкальные номера, именитых гостей, их шутки, новогодние остроты и пожелания.

Журналистка приблизилась к столу и в первую очередь подошла к Бернеру. Улыбнулась сочными, в перламутровой помаде губами. Склонила к нему свои полные горячие плечи. Протянула гуттаперчевую шишечку микрофона.

— Господин Бернер, вы — главный устроитель нашего чудесного праздника. Зрителям хотелось бы узнать, что вы переживаете в эти чудесные минуты. Несколько слов нашим зрителям!

Камера медленно, пристально рассматривала стол. Серебряные подсвечники. Оплывший воск. Дорогой хрусталь. Фарфоровое блюдо с дымящимися нежно-розовыми креветками. Фаянсовая супница с красными, растопырившими клешни омарами. Хромированные инструменты для раскалывания рачьих панцирей. В камеру заглядывали, улыбались — русская княгиня с голубоватыми искусственными зубами, американский дипломат с телескопическими глазами, седовласый сытый деятель консервативной партии. Бернер, готовясь к ответу, чувствовал запах духов, исходящий от журналистки, и волнующий ароматный жар ее близкого молодого тела. Он испытал острое волнение, желание поцеловать ее перламутровые губы, втянуть, всосать их в себя, захватить ладонью ее спину, почувствовать сквозь платье ее подвижные мышцы.

Эта внезапная ослепляющая страсть была знакома ему. Являлась реакцией на перевозбуждение. Защитой от избытка нервной энергии. Спасала его от перегрузок и стрессов.

Его беременная жена, которую он продолжал любить и желать, в последние недели обрела неуловимо новые свойства, отдалившие ее от Бернера. Сейчас, взглянув на ее плотный, обтянутый шелком живот, Бернер желал не ее, а эту молодую доступную женщину, чей белый, без единой морщинки лоб, опушенный золотистыми сияющими волосами, был так близок, что можно было прижаться к нему губами.

— Итак, несколько слов нашим телезрителям, господин Бернер!

— Хочу, чтобы все россияне в эту новогоднюю ночь почувствовали тепло и любовь! — Бернер смотрел в глазок телекамеры, улыбался, щурил темные лучистые глаза. Знал, что хорош, энергичен и убедителен. Слова, которые он произносит, будут бережно, как драгоценности, перенесены в «Останкино» и с огромной, до облаков, колокольни сорвутся в мир, брызнут силой и свежестью. — Наши трудности и огорчения временны. Они скоро минуют. У руля российского государства стоят решительные, смелые люди. Мы знаем, как действовать, как сделать Россию великой! С Новым годом, друзья!

Последнюю фразу он произнес особенно душевно и проникновенно, зная, что будет услышан в каждом доме, в каждой семье. Окормлял людей своим жизнелюбием и уверенностью. И вдруг почувствовал бесшумный удар в грудь. Будто прилетела и попала в него пуля. Проникла в тело, опустилась ниже, в живот, и там превратилась в крохотный живой зародыш. Этот зародыш зашевелился, стал расти, превращаясь в малый эмбрион, в подвижный пульсирующий червячок. И это ошеломило, испугало его. Он был беремен, и залетевший в него, как пуля, сперматозоид был выпущен из космоса, пролетел огромные пространства и нашел его здесь, в душном зале, за новогодним столом.

— Вы прекрасно сказали, господин Бернер! — улыбалась ему журналистка, протягивая микрофон к соседней княжне.

Он молчал, не понимая, что с ним содеялось. Кто-то ворвался в него, угнездился среди его разгоряченных внутренностей.

Глава шестая

Кудрявцев, гонимый страхом, добежал до углового трехэтажного дома, слепого и темного. Хотел обогнуть, углубиться в черноту неосвещенных привокзальных строений. Но ему померещилось, что вдоль перрона перемещаются люди, вспыхнул и погас огонек сигареты. Он отшатнулся, стал огибать дом с другой стороны, ломая кусты, спотыкаясь о детские песочницы и скамейки. И опять ему почудилось, что за кустами притаились стрелки, ударят в упор очередью. Он повернул, побежал вдоль стены обратно, туда, где полыхала и грохала площадь, но это жуткое громыхание, давление жаркого света остановили его. Бессознательно, спасаясь от огненной, пускающей гранаты и пули площади, он вбежал в подъезд, в темноту. Спотыкаясь о ступени, хватаясь за поручни, он побежал наверх, привыкая к темноте, видя в сумраке лестничных клеток номера на квартирных бирках. Одна из квартир, как ему показалось, была приоткрыта. Пугаясь, он вбежал на верхний этаж, ткнулся в запертую чердачную дверь и замер. Опустился на пол, тяжело дыша, бессильно утыкая лицо в пыльную ветошь, чтобы не видеть багровых отсветов, брызгающих во все стороны трассеров.

Он их не видел, сжав обожженные веки, но слышал внутри себя, как грохочет набухшее, переполненное дурной кровью сердце, а снаружи стреляют пулеметы, лопаются наливники, взрываются боекомплекты подбитых танков.

Он сидел, спрятав голову, парализованный, желая исчезнуть, пропасть, стать невидимкой, уменьшиться до размеров сверчка, сжаться в одну-единственную клетку и в таком состоянии пережить, перетерпеть катастрофу. Но этот первобытный пещерный ужас стал сменяться осознанным страхом. Его помраченное сознание стало постепенно проясняться, и в этом, еще сумеречном, оглушенном сознании возникли первые проблески воли. Опасность исходила отовсюду. От площади, наполненной врагами, ищущими для своих гранат и пулеметов все новых и новых целей. От темных, окружающих дом строений, где притаилась засада, наблюдали зоркие злые глаза. От дома, где он находился и чьи полузакрытые двери и неосвещенные окна могли внезапно раскрыться и загореться, и из них выскачут разъяренные люди, схватят его, поведут на площадь.

Он сидел, прижавшись к чердачной двери, зарывшись в какую-то паклю, и ум его, пульсирующий и горячий, словно в нем лопнул сосуд, искал спасения.

Если его не схватили сразу, позволили вбежать в подъезд, слышали, как он протопал по лестнице, и никто не погнался следом, не включил свет, не зажег фонарик, — это значило, что либо жильцы напуганы до смерти, затворились в квартирах, либо их не было вовсе. И тогда оставаться в пустом, покинутом доме было не столь опасно, как на огненной площади.

Он поднялся и, стараясь не шаркать, спустился на нижнюю площадку, приложил ухо к дверям. Слушал, надеясь уловить звуки жизни — шаги, говор, звяканье посуды. Но было тихо. От дверей веяло тлением остывающего жилья.

Он подходил к дверям, сначала на верхнем этаже, потом и ниже, прислушиваясь, не раздастся ли человеческий голос, или лай домашней собаки, или стук передвигаемых стульев. Но слышался только стук пулеметов, грохот боя. Сквозь окно выходившее на лестничную клетку, возникали огненные шары, которые катались и скакали по площади.

Дверь на втором этаже была приоткрыта. Не заглядывая в нее, он почувствовал, что квартира пуста. Не стал в нее заходить, а подошел к окну, к подоконнику, на котором стояла пустая консервная банка с окурками, приготовленная жильцами — мужчинами, выходившими на лестницу покурить. Прижался к подоконнику, стал смотреть наружу.

Площадь была похожа на огромную сковородку, озаренную красными углями. На этой сковородке шипели, отекали соком, брызгали бесформенные подгорающие ломти. Этими ломтями была бригада. Танки с тяжелыми пушками, остроконечные боевые машины пехоты, горбатые неуклюжие грузовики, толстобокие цистерны с горючим — все превратилось в расплющенные обгорелые груды, среди которых клубились ядовитые дымы, краснели фитильки горящих катков и скатов. Среди этого жарева, ручьев кипятка, жира и слизи была его рота с неопытными неукомплектованными экипажами, наивными солдатами, украшавшими пульты и десантные отсеки машин вырезками из журналов, фотографиями невест, самодельными пластмассовыми гномиками.

Среди непроходящего страха, побуждавшего его чутко и пугливо вглядываться, трусливо бежать и спасаться, возникало мучительное изумление, не связанное с его собственной жизнью и опасностью, грозящей смертью. Он пытался уразуметь, что случилось. Откуда пришло несчастье. Чья бессмысленная и тупая воля, чья бездарная ошибка затолкали бригаду в ловушку. Откуда взялись эти яростные и уверенные стрелки, отважные и безжалостные бойцы, истребившие бригаду. Что означает этот разгром? Как далеко вдоль улиц с горящей техникой, обожженными и застреленными солдатами протянулась рваная огненная трещина разгрома? К окраинам? К пригородам? К окрестным поселкам и селам? Или дальше, в степь, в предгорья, к русским городам, к отдаленным гарнизонам, до самого Кремля с дворцами и храмами?

В этом разгроме погибла его рота, его бригада, а он, ротный, остался жить. Бросил в саду чеченского дома зарезанного лейтенанта. Бросил на площади ротную колонну, в которой сгорели солдаты. Что делать ему, стоящему у окна пустого безлюдного дома. Одному, без оружия, без воли, без сил, взирающему на побоище?

Нужно было уходить. Прорываться из враждебного города сквозь засады, ловушки, в ночную холодную степь, где нет дорог и селений. Пустыми полями и выгонами, укрываясь от глаз врагов, двигаться только ночью, как зверь. Выдраться из этой жестокой земли туда, где родные города и деревни, русские лица и речь, где есть еще армия, есть аэродромы с фронтовой авиацией, парки с самоходными гаубицами, неразгромленное, нераспавшееся русское воинство. Туда, в Россию, он доберется и расскажет о разгроме бригады.

Он заторопился, засобирался. Оглядел лестницу, глухие двери квартир, подоконник с консервной банкой. Испытал к ним чувство, похожее на благодарность, за то, что приютили его.

«Спасибо дому, пойдем к другому», — повторял он машинально, спускаясь к выходу.

Выглянул наружу вдоль фасада, собираясь тенью выскользнуть и шмыгнуть. Прокрасться к железнодорожным путям и по шпалам, прячась в полосе отчуждения, уйти из города. Он уже собирался оставить дом, но увидел, как в отблесках горящих машин, пригибаясь и семеня, приближаются двое. Он не видел их лиц, но по испуганному семенящему бегу, по сутулым спинам, втиснутым в плечи головам угадал своих. Не чеченцев, которые бежали бы вольным сильным скоком преследователей, а своих, пугливых, гонимых.

Двое пробегали мимо подъезда, тяжело шаркали. Кудрявцев тихо свистнул им и позвал:

— Эй, мужики!..

Они остановились, ошалело топтались, не зная, кинуться ли им прочь или внять этому свисту и окрику, не дожидаясь, когда ударит в них из тьмы автоматная очередь.

— Сюда, говорю!.. Ко мне!.. Свои!..

Они нерешительно подошли, всматриваясь в черный подъезд, не видя Кудрявцева и все еще опасаясь выстрелов. Он впустил их в дом и здесь, в безветренном подъезде, почувствовал, как едко, дымом и каленым железом, пахнет их одежда. Этот дым, железный смрад, вместе с потом испуганного разогретого тела, был запахом многих случившихся недавно смертей, от которых они убегали.

— Какой батальон? — спросил Кудрявцев, всматриваясь в лица беглецов. Это были молодые лица солдат, загнанные и испуганные, с бегающими ошалелыми глазами, с заостренными от перенесенных страданий носами. — Из какого, спрашиваю, батальона?

— Из второго, — выдохнул один полушепотом, худой и нескладный. И в этом выдохе был клекот слез, хрип обожженных легких, жалоба брошенного, никому не нужного ребенка.

— Где комбат? Где ротный?

— Поубивало, — ответил второй, и в его ответе было больше твердости. Низкорослый, крепкий, он был набычен и зол. Вместе со страхом в нем присутствовало чувство отпора, неизрасходованный азарт недавнего боя.

— Туда нельзя! — Кудрявцев кивнул в сторону одноэтажных домов, куда направлялись солдаты. — Там перехватят. Нужно к вокзалу и по насыпи. Меньше жилья и людей…

Они увидели, как среди волнистых огней, убегая от них, движется еще одна тень, мимо дома, все в ту же сторону, к низким привокзальным домам. Тень приближалась, слышалось тяжелое шмяканье подошв, надсадное дыхание.

— Эй! — крикнул Кудрявцев и тихонько присвистнул. — Заворачивай сюда!

Человек остановился, и Кудрявцев негромко, властно, стараясь не спугнуть, твердо и требовательно позвал:

— Иди сюда, говорю… Свои…

Человек подошел. Это был сильный рослый солдат в расстегнутом бушлате, с круглой, наголо стриженной головой. Всматривался в зев подъезда, откуда его позвали.

— Там в проулках полно чеченцев. Отловят. — Кудрявцев пропустил солдата в подъезд, и тот, оказавшись среди своих, сразу перестал торопиться и словно осел, обмяк.

— Из какой части? — спросил Кудрявцев.

— Из зенитно-ракетной батареи. Водитель, — ответил солдат.

Кудрявцев не стал его спрашивать, почему, находясь в батальоне зенитных ракет, следовавших в замыкании, он оказался на площади среди головных машин, горел вместе с передовыми танками и «бээмпэ».

Они стояли в подъезде, и Кудрявцев, еще недавно охваченный ужасом одинокого, уцелевшего в побоище человека, вдруг почувствовал облегчение. Эти внезапно появившиеся перепуганные солдаты были для него бременем, но бременем желанным, спасительным. Возвращали ему командирскую роль, требовали осмысленного, ответственного поведения. И хотя он молчал и солдаты молчали, они тоже почувствовали в нем командира. Теснились к нему, ожидая от него разумных, спасающих их жизни приказов.

Ни у одного из них не оставалось оружия. Свой автомат Кудрявцев потерял в саду во время погони. У батарейца-зенитчика оказался штык-нож, а у его товарища — карманный фонарь. Оружие было рядом, в изобилии, на площади. Но оно взрывалось, горело, пускало вихри трассеров, и никто из них не думал вернуться туда, откуда их только что вынесло безымянное чудо.

Они сидели на ступеньках пустого подъезда, курили сигарету, одну на всех, прикрывая ладонями красную бусину. Затягивались, передавали соседу. Кудрявцев принял горящий окурок, посветил себе на часы. Под красным угольком табака бежала тонкая хрупкая стрелка, уже перепорхнула полночь, уже наступил Новый год, и этот Новый год Кудрявцев встречал в ледяном подъезде незнакомого дома, в чужом страшном городе, на вокзальной площади, где только что погибла бригада. Медленно остывали прозрачные от огня бортовины наливников. Танки с опавшими пушками уродливо склещились, как мертвые, забодавшие друг друга носороги. Что-то сыпалось и горело белым магниевым светом в кабинах грузовиков. И он внезапно подумал о генерале, изображавшем из себя Ермолова, чьи восточные загнутые чувяки ступали по карте Грозного. Испытал к генералу моментальную, как порез бритвы, ненависть.

— Сейчас пойдем по одному. С интервалом в десять метров… Если засада, бежим все врассыпную… — сказал Кудрявцев, размазывая по ступенькам окурок. Уже собирался подняться и идти наружу, туда, где тускло светилась железнодорожная колея. Но вдруг увидел, как у вокзала в темноте зажглись две фары, двинулись вперед. На площадь, доселе невидимый, притаившийся в тени, покатил грузовичок. В кузове тесно стояли вооруженные люди, грузовик катил, высвечивая фарами сначала белый снег, а потом, приближаясь к побоищу, расплывшуюся воду и жирную гарь. Другой грузовичок зажег фары и покатил от другого крыла вокзала. Кудрявцев отшатнулся обратно, в глубь подъезда, испуганно скрываясь в темноте, благодаря кого-то, задержавшего его на мгновение, не подставившего под пули стрелков.

«Спасибо дому…» — повторял он опять случайно залетевшую фразу, глядел, как неторопливо проезжает грузовик. Люди с автоматами вцепились в борта, смотрели все в одну сторону, на площадь, на ровное трескучее пожарище.

На площадь с разных сторон, из разных углов, из-за заборов, из-под земли, из веток деревьев стали выходить люди. По одному, малыми: и большими группами. Осторожно, целясь из автоматов и гранатометов в горящие короба. Иногда выпускали короткие очереди. Обступали площадь, приближались к ней пешком, на мотоциклах, на легковушках и грузовичках. Темные, плоско отпечатанный на зареве, напоминали наскальные рисунки охотников с копьями, гарпунами, острогами, окружавших огромного, убитого ими мамонта.

Они грелись у пожарища, созерцали свою добычу, словно раздумывали, как к ней получше подступить. Еще не знали, мертв ли сраженный зверь, не ударит ли в предсмертном рывке отточенным бивнем.

Одни заняли открытую позицию по периметру, держа под прицелом остатки подбитой техники. Другие, держа на весу оружие, с разных сторон стали просачиваться в скопление мертвых машин. Исчезали и появлялись среди огня и дыма. Вскакивали на броню, прыгали на башни, скрывались в люках. Их освещал огонь, и они, озаренные красным светом, сновали среди уничтоженных колонн. Там, где они появлялись, время от времени слышались одиночные выстрелы, и Кудрявцев понял, что там добивали раненых.

Спасенный от смерти, безоружный, он пугливо притаился в темном подъезде. А там, у штурвалов и в десантных отделениях, добивали его солдат, обгорелых, оглоушенных и в смерти не выпускавших свои спусковые крючки и гашетки.

Было тихо. Динамики, недавно изрыгавшие пузырящийся рев, молчали. Фонари, недавно окруженные прозрачным синим сиянием, не горели. Мигающая елка исчезла. Но было светло от множества костров, от горящего разлитого топлива, от тлеющей резины. И в тишине раздавались крики победителей, редкие хлопки выстрелов.

Улица, по которой пришла колонна и стала на площади, заслоненная домами, тоже светилась. Малиновое пламя и густой, похожий на варенье дым клубились у фасадов, отражались в окнах. Там, на невидимой улице, горела остановленная, уничтоженная колонна. Среди магазинов, троллейбусных остановок, киосков тянулись черные остовы с тлеющей вонючей начинкой.

Кудрявцев смотрел на красные дымы, липкие клубки огня. Ему казалось, дующий с площади ветер вместе с вонью нефти, горелой резины и железной окалины доносит сладковатый тошнотворный запах сгоревшего мяса.

На это зловонье, на жирный дым сгоревшей плоти стали слетаться птицы. Разбуженные боем, потревоженные на окрестных свалках взрывами и огнями, закружили над городом, боясь приблизиться к сверкающим в небе трассерам, белым сполохам, струям металла. Теперь, когда взрывы утихли, в красном небе бесчисленными тенями и росчерками, косыми клиньями закружило воронье. Снижалось, садилось на крыши, оглашало небо жадными нетерпеливыми криками.

Кудрявцев с испугом и отвращением слушал нарастающий звенящий гул приближающихся вороньих стай. Тех самых, что днем провожали колонну, заглядывали с высоты в люки, целились черными клювами, метили машины зловонными белыми кляксами. Словно ведали о скором побоище, выбирали себе добычу, пересчитывали ее маленькими злыми глазами.

Крики ворон, редкие автоматные очереди, вялое колыхание дыма, снующие ловкие фигуры врагов, и он, Кудрявцев, бессильный, униженный, кем-то сохраненный до времени, поставлен в черном подъезде, чтобы все это видеть и знать.

Можно было выскользнуть из подъезда и, сливаясь с фасадами, пронырнуть в темноту и дальше — по кустам и песочницам, по задворкам, наугад, в проулки и улочки, к железнодорожной колее, и та, петляя среди складов, брошенных вагонов, нежилых фабричных окраин, выведет их из города в спасительную степь. Но страх удерживал Кудрявцева. Чеченцы, увлеченные победой, не заметят четверых беглецов. Но птицы, злые и чуткие, кинутся следом, станут преследовать, истошно кричать, пикировать в темноте, ударяя острыми клювами. Наведут погоню, чеченцы, окружив беглецов, расстреляют их в глухом закоулке. Эта безумная фантазия удерживала Кудрявцева, и он не пускал солдат, оставался в подъезде.

Он увидел, как на площадь выкатили две легковые машины. Остановились у кромки пожара. Из них вышли люди с телекамерами, азартно, торопливо забегали. Нетерпеливо снимали близкие горящие танки, вооруженных стрелков. Водили объективами по небу, снимая птиц, а потом, насытившись первыми случайными кадрами, стали медленно, на выбор снимать подбитую технику. Расставляли на ее фоне боевиков. Заставляли их бежать, стрелять на ходу. Наклоняли объективы к земле, фиксируя что-то, разбросанное бесформенными комьями. Уходили в глубь горевшей колонны, пропадали, а потом возвращались из огня. И было видно, как блестят их потные лица, как отражается огонь на их мокрых лбах и щеках.

Чеченцы, углубившиеся в скопления машин, выходили обратно. Волокли на плечах связки автоматов, захваченные пулеметы. Складывали их на пустом месте, наращивая из них груду. Телевизионщики снимали трофеи, снова нагружали ими победителей. Заставляли разбирать разложенное на земле оружие, а потом картинно кидать на асфальт. Те охотно позировали, гоготали, слышался звяк металла. Кудрявцев испытывал отвращение к себе, трусливо затаившемуся и бессильному. Не мог помешать этому празднику победителей, глумлению над оружием, вырванным из рук убитых, еще не остывших товарищей.

На площадь, огибая тлеющие обломки, не приближаясь к склещенным танкам, выехал кортеж машин. Глазированный, длинный, как оса, лимузин, юркие «Жигули», упругие подскакивающие военные легковушки. Остановились на освещенном месте. Из легковушек выскочила охрана, ощетинилась стволами, образуя вокруг лимузина кольцо. И из него поднялся, шагнул человек, худой, неторопливый и властный. Повернулся лицом к пожарищу, и Кудрявцеву издали показалось, что он различает на узком худощавом лице колючие кошачьи усики. Узнает генерала Дудаева.

Мятежный генерал, казавшийся еще недавно почти несуществующим, нереальным, вызывавшим лишь легкую досаду и раздражение, вдруг возник перед ним, как воплощение его поражения и позора, как главный виновник случившейся непоправимой беды. Площадь в обломках машин, с остатками испепеленной бригады олицетворялась стоящим вдалеке человеком, чье лицо, обращенное к огню, краснело, как малая капля сока. И не было снайперской винтовки, гладкого приклада, голубой просветленной оптики, в которой бы трепетали кошачьи усики, тонкий хрящеватый нос.

К человеку со всех сторон подбегали люди. Вздымали вверх кулаки с автоматами. Кричали, посылали в небо трассирующие очереди. Генерал оборачивался на этот салют, поднимал вверх руку.

Телевизионщики снимали, крутились волчками среди восторженных стреляющих людей. Все двигалось, мешалось, завихрялось. Из этого шумного нестройного клубка, словно в нем начинала раскручиваться жесткая направляющая пружина, сам собой возник хоровод.

Люди, цепляясь один за другого, бежали по кругу неровным припадающим бегом. Вздымали руки, выдыхали неразборчивые, похожие на стенание клики. Хоровод разрастался, в него встраивались все новые и новые стрелки, торопились принять участие в победном танце. Славили кого-то, взиравшего на них с небес. Славили стоящего среди них полководца. Славили свою победу, сокрушившую грозного, нашедшего смерть врага.

Кудрявцев смотрел на древний победный танец, на мелькающее в красных тучах воронье, на остатки бригады. И испытывал желание выть и стенать от тоски. Видел, как из губ генерала излетает облачко пара.

Глава седьмая

Наступил пик новогоднего празднества. Время, когда гости еще не до конца опьянели, не утомились, а пребывали в радостном возбуждении, требовали зрелищ и острых переживаний. На этот случай Бернером был приготовлен сюрприз. Он оглядел зал. Нашел стоящего у дверей гривастого, похожего на британского льва метрдотеля. Сделал знак рукой. Метр величаво поклонился, исчез в дверях, и смолкнувший было оркестр заиграл бравурный марш из «Аиды».

Дубовые двери широко растворились, ив них появились четыре носильщика. Черные, голые по пояс, в набедренных повязках, с кольцами в носах и ушах. В мускулистых руках они держали носилки, в которых было сооружено подобие гнезда из еловых веток, ваты, золотого дождя. В гнезде лежало огромное яйцо, сквозь полупрозрачную оболочку таинственно изливалось млечное сияние, и казалось, яйцо живое, волшебное, таит в себе зародыш.

Носильщики, студенты из африканских стран, нанятые Бернером для этой экзотической роли, поставили свою ношу на землю. Стали поодаль, скрестив на груди руки.

Музыка зазвучала бравурней. Оболочка яйца пульсировала, вздрагивала, словно бился, просился на свободу живой растущий птенец. Лучи прожекторов сосредоточились на яйце, и оно вдруг лопнуло, распалось на осколки, и из него, переливаясь, слепя, выпорхнула волшебная пернатая женщина, жар-птица, опушенная павлиньими перьями, с бриллиантовым хохолком. Голая по пояс негритянка, с круглыми бедрами, бархатно-влажной грудью, с крепкими, сиреневыми, как сливины, сосками, белозубая, с выпученными фарфоровыми белками. Выпрыгнула на пол, двигая тазом, к которому был прикреплен сказочно красивый волнистый хвост.

Оркестр заиграл румбу. Танцовщица на высоких золотых каблуках, страстная, взмахивая сильными руками, колыхая влажной, словно натертой маслом, грудью, танцевала. И от каждого ее движения огромный павлиний хвост волновался, переливался, как флюоресцирующее море, и бриллианты на хохолке посылали каждому многоцветный волшебный лучик.

Гости, ослепленные, пораженные, взирали на танец женщины-птицы. Тянулись к ней, хватали губами, ноздрями жаркий отлетающий от нее воздух. Купались в этом воздухе, в огненном клубке музыки, красоты и страсти.

Бернер был рад, что сюрприз его удался. Мулатка, выписанная из Рио-де-Жанейро, прославленная танцовщица кабаре, победительница бразильского карнавала, здесь, в морозной новогодней Москве, топотала на золотых каблуках, танцевала раскаленную румбу.

После великолепного представления, когда женщина-птица в сопровождении своих чернокожих стражей упорхнула из зала, наступила пауза. Гости вставали с мест, прогуливались вдоль столов. Во время этого перерыва многие хотели подойти к Бернеру, высказать ему свое почтение, поздравить с Новым годом. Но было несколько и таких, к кому он сам был намерен подойти, подсесть ненадолго за столик. Один из таких гостей сидел вдалеке, под готическим витражом, за которым, казалось, наливается ало-голубая заря. Бернер среди тостов, шуток, какофонии ни на секунду не упускал его из виду.

Между тем через зал, раздвигая расступающихся гостей, приближался Генерал. В штатском, плотно сидящем костюме, слегка выворачивая вперед ступни и колени, опустив вниз тяжелые руки с круглыми сжатыми кулаками. Голова Генерала с короткой челкой напоминала большой валун, в котором зубилом были пробиты узкие губы с нагловатой ухмылкой, пробуравлены дырочки умных и жестоких глаз.

Бернер поднялся навстречу Генералу. Чувствуя на себе взгляды зала, они картинно обменялись рукопожатиями.

— Пожелаю вам, Яков Владимирович, бычьего здоровья, змеиной верткости, армейской смелости. И чтоб чувствовали себя, как в танке! — Генерал ухмыльнулся, обнажив короткие желтоватые зубы. Глаза его блестели, но не дружелюбием, а холодной жестокостью.

— А я вам пожелаю того, что нагадала одна колдунья, ученица покойной Ванги. Она была у меня в гостях и гадала на видных политиков. Вы у нее проходили как бубновый король.

— И что нагадала старая ведьма?

— Нагадала царство, и славу, и Москву златоглавую. Сказала, что Россия вас ждет-не дождется. И вы свою корону возьмете. Но злые людишки попробуют ее отобрать. Шестерки, восьмерки, всякая там сорная масть. Надо полагать, она пророчила вам президентство, предостерегала от коммунистических козней.

Генерал мыслил себя следующим Президентом России. В его каменном лбу как лампочка горела единственная неугасимая мысль — как стать президентом. Он заключал союзы, предлагал себя самым разным, часто несовместимым политическим группировкам. Ездил на смотрины в Америку и Европу. Обещал все и всем и особенно дорожил знакомством с банковским сообществом, ожидая от него деньги на выборы. Бернер в кругу своих знакомых подсмеивался над Генералом, над его обликом пахана, на деле же серьезно рассматривал его на роль диктатора, способного железной рукой подавить хаос, усмирить народный бунт, подогреваемый коммунистами. Банкиры отдадут ему власть взамен на безопасность и сохранение капиталов.

— У старой ведьмы хороший нюх! — смачно сказал Генерал. — В вашем окружении, Яков Владимирович, люди с хорошим нюхом.

— И с хорошими деньгами!

— Вы обещали мне встречу с банкирами. Я хотел бы выступить перед ними, естественно, в узком кругу. Изложить мои взгляды на будущее России. Я дам гарантии в обмен на поддержку. Потом эту встречу станут сравнивать со встречей Гитлера и немецких банкиров, где он обещал разгромить коммунистов.

— Для моих еврейских друзей это весьма щекотливое сравнение! — засмеялся Бернер, трогая Генерала за рукав, в котором прощупывались литые мускулы бывшего десантника. — Однако они выше предрассудков и видят в вас опору новой государственности.

Они смотрели друг другу в глаза, освещенные прожекторами, которые чья-то услужливая рука направила на них с антресолей. Бернер всматривался в маленькие, в каменной голове, жестокие глаза Генерала и чувствовал, как тот его ненавидит. Отвечал ему тем же, зная, что ловко и точно использует Генерала, а потом в нужный момент избавится от него. И что Генерал, посылая ему из каменной головы тонкие лучики ненависти, думает о нем то же самое.

— До скорой встречи в новом году! — сказал Бернер, раскланиваясь.

— До скорой, — ответил Генерал и пошел вперед по прямой мимо столов, куда-то к стене, словно хотел проломить ее, как чугунная баба, и, оставив пролом, исчезнуть в синей морозной метели.

Бернер не оставался один. К нему тут же подошел, опередив остальных, известный телеведущий. Молодой, очаровательный, с пушистыми бровями, нагловато и мило ухмыляющийся. На нем был черный великолепный сюртук, в петлице которого красовался пунцовый бутон розы. Он напоказ запанибрата обнял Бернера, и объятия его, как показалось Якову Владимировичу, были чуть дольше и теснее обычных.

— Ну что, Яков, поздравляю тебя! — Тележурналист нарочито громко, на публику, называл Бернера на «ты». — Началась, слава Богу, война в Чечне! Русские танки идут по Грозному!

— Ты уже знаешь? — удивился Бернер. — Откуда?

— Космическая разведка засекла колонны танков в центре Грозного!.. Вот мой приемник, прямая трансляция!.. — Он коснулся своего пунцового бутона, успев посмотреть на молодую, идущую мимо женщину.

Телеведущий, непредсказуемый, талантливый, еще недавно дружил с оппозицией, вел яркую, отважную, беспощадную телепрограмму, где воспевал Советский Союз, русский патриотизм, призывал едва ли не к восстанию. Бернеру удалось очаровать пылкого и самовлюбленного журналиста. Предложил ему большие деньги, дал престижную телепрограмму, сделал выразителем своих взглядов и интересов.

— Знаешь, Яков, ведь это — моя война! Я ее ждал, вымаливал у Бога, и вот, наконец, пошли танки! Я буду на этой войне, непременно! Ты мне дашь денег? Дай денег на эту войну!

— Карманные расходы на локальный конфликт? — засмеялся Бернер, — любуясь своим темпераментным собеседником, его пунцовым бутоном, черной кружевной рубахой, сияющими от восторга глазами.

— Согласись, любая война прекрасна! Нормальные люди ждут, когда она разразится, и стремятся на нее! Ибо есть эстетика войны, эстетика разрушения и крови! Я сделаю фильм об этой войне, и это будет метафора нашего времени! Дай денег на кино!

Бернер чувствовал яростную больную страсть этого красивого неуравновешенного человека. Мир, в котором они оба жили, был распадающимся миром, похожим на огромного, выброшенного на берег кита. Этот кит сгнивал, в нем открывались провалы, из которых изливались яды и зловонья гниения, выпучивались разбухшие внутренности, обнажались скользкие белые ребра. На туше дохлого гиганта сидели маленькие крепкие хищники — зверьки, насекомые, птицы. Вонзали свои клювы, зубы и хоботки в рыхлую падаль. Питались ее гнилыми соками. Бернер и этот красавец с черным жабо и розой были из числа этих хищников. Они нашли друг друга, нуждались друг в друге. Вместе, каждый по-своему, рвали рыхлые, истлевшие волокна кита.

— Видишь ли, эта война как булыжник, брошенный в наше политическое болото, — сказал Бернер. — Сразу возникнут волны и всплески, общество разделится «за» и «против». Возникнет страшная путаница, сбой, нелепые союзы и расслоения. Мы должны воспользоваться этими всплесками, оседлать общественное мнение и повести его в нужном направлении. В этом твоя задача! Я дам тебе денег на «твою войну», но ты на эти деньги выполнишь «мою работу»!

Оба засмеялись, глядя друг на друга с наслаждением. Понимали, ценили друг друга, видели свое сходство и подобие, общность своих целей и совпадение путей, до той неизбежной точки, когда один из них блистательно и вероломно предаст другого. Они разлетятся, обмениваясь проклятиями, в глубине души благодарные за этот временный великолепный союз.

— Поверь, — журналист приобнял Бернера за талию своей крепкой эластичной рукой. — То, что ты сделал для меня, я никогда не забуду. Я недавно купил еще одну лошадь, великолепную ганноверскую кобылку! Приезжай, посмотри!

— Приеду в твой манеж, покатаемся…

Они разошлись, провожаемые восхищенными взорами гостей.

Теперь был черед Бернера подойти к тем столикам, где его поджидали. И первым, к кому он направился, не спуская взгляда с золотистых свечей, двигаясь по лучу, соединявшему его с сидящим в отдалении человеком, был его друг, закадычный и сердечный, Лев Вершацкий, банкир, богач, меценат, любитель утонченных развлечений и мастер крупнейших финансовых авантюр, создававших внезапные плотины и запруды на пути финансовых рек. Эти реки по его воле меняли русла, останавливались, взбухали, разрушали и опустошали обширные экономические пространства. Обрекали на засуху и вымирание зоны Севера, Сибири, Среднерусской равнины и, напротив, устремляясь на засохшие ландшафты, порождали цветение и бурный рост на Урале, в Тюмени, в портовых городах и на окраинах. Несметно обогащали его банки и корпорации, создавая на руинах конкурентов банковскую империю Вершацкого.

Вершацкий был богаче и удачливей Бернера. Их дружба, длившаяся издавна, когда оба, скромные советские инженеры, осваивали системы компьютерного управления отраслью, — их нынешняя дружба была сложным сплетением симпатий, взаимной поддержки, ревностной зависти и соперничества. Причиняла Бернеру мучительное, непереносимое страдание, желание уничтожить друга.

Он и будет через несколько дней уничтожен. Ибо Ахмет, начальник безопасности Бернера, уже тайно следит за Вершацким. Наружка отслеживает места его пребывания, ищет щели и скважины в его обороне, просчеты и промахи его охраны, чтобы улучить несколько кратких минут и послать в него пулю снайпера.

Бернер подсел к столику, который занимали Вершацкий и его молодая жена, третья по счету, как и у самого Бернера. Красавица Натали была топ-моделью, чье очаровательное лицо, длинные ноги и высокая грудь прошелестели, промерцали по лакированным страницам модных журналов, загорались в аметистовых лучах уличных реклам! щитов.

Он подсел к столику, на котором красовался букет белых роз, посланных Бернером, — знак того, что он их видит, любит, непременно подойдет.

— Яша, сегодня ты просто в ударе! Эта мулатка, эта птица Феникс! Ты превзошел себя самого. Дай мне ее напрокат, всего на два дня! — Вершацкий смеялся, радостно встречая друга. Протянул ему длинную смуглую ладонь. На его матовом бледном лице переливались нежностью и радостью миндалевидные глаза. Черные, отливающие стеклом волосы были расчесаны на косой пробор. Над к сивым, с горбинкой носом срослись густые синеватые брови.

— Не давайте ему, Яша, вашу птицу. Он ее вернет без перьев и в жареном виде, — томно, поставляя под поцелуй белую руку, произнесла Натали.

— Ни в чем не могу отказать Левушке! Птицу, рыбу, бегемота — все отдам! — ответил Бернер, целуя теплые, пахнущие духами пальцы.

Их интересы схлестнулись на чеченском нефтекомплексе. Империя Вершацкого пожелала проглотить нефтеперегонные заводы Грозного. Во многом преуспела, вложила огромные средства в под чиновников, министров, мятежных чеченцев. Подготовила сложную политическую и финансов схему, по которой группа чеченских нефтезавод месторождений и труб должна перейти к Вершацкому. Эта схема включала в себя возможность войны, однако предпочтительным выглядел вариант, политический, с привлечением Грузии, Азербайджана и Турции. Огромная мощь, состоящая денег, интеллекта, политической поддержки и боты спецслужб, казалась непреодолимой для Бернера. И он решил направить в их сплетение, в нервный фокус просветленную оптику снайперской винтовки.

Отпуская теплую, плавно отлетающую руку Натали, Бернер смотрел на белый высокий лоб друга и видел на этом лбу маленькое, вырезанное пулей отверстие. Ему мучительно хотелось трон пальцем это место на лбу Вершацкого.

— Вот ты сказал — птица Феникс! — Бернер запрещал себе думать о выстреле, который был ключевым элементом его стратегии и, подобно вторжению войск в Чечню, решал силовыми метода задачу, непосильную для политиков и финанансистов. Он запрещал себе думать об этом, ибо знал сверхчеловеческую интуицию Вершацкого, который пользовался ею, как экстрасенс, в борьбе с конкурентами. — Ты сказал — птица Феникс! — отвлекающе сентиментально произнес Бернер. — А сколько раз мы с тобой, Левушка, сгорали и вновь возрождались из пепла!

— Да уж, пепла хватало! Этот первый провал, когда затеяли это чертово авторемонтное дело и нас накрыли менты. Не забуду следователя-бедолагу, брал деньги трясущимися руками с наколкой «СССР». — Вершацкий захохотал, и его сильное дыхание нагнуло пламя свечи.

— А когда мы тащили из Малайзии контейнер с компьютерами! Я закапал в глаза начальнику таможни бриллиантовые капли. Не знал, пропустит груз или поведет меня к прокурору. — Бернер обманывал интуицию Вершацкого, отвлекал его в сторону, как птица, прикидываясь раненной, припадая на крыло, отвлекает охотника от гнезда. — Это были, как говорят комсомольцы, «огненные годы»!

— А тот взрыв, который разнес на клочки нашу «вольво»! Представляешь, Натали, мы должны были ехать вместе и вместе задержались на пару минут, зайдя в туалет. — Вершацкий взял руку жены и играл ее длинными, в перстнях, пальцами, словно это были четки. — До сих пор не могу понять, была ли это солнцевская группировка, которая боролась за недвижимость, или чеченцы, которые лезли в Москву.

— Кто бы там ни был, но через неделю хоронили двух солнцевских, а Казбека — чеченца — больше никто никогда не видел, будто он вдруг превратился в бетонный блок для фундамента на Юго-Западе, — хмыкнул Бернер.

— Знаешь, Натали, — Вершацкий поцеловал жену в белую длинную шею с тончайшей ниткой жемчуга, — никогда, покуда жив, не забуду поступка Яши. В девяносто первом, в августе, когда красные кретины ввели в Москву бронетехнику, Яша приехал за мной, за моими детьми и увез нас в Белоруссию, к знакомому егерю. Сам за рулем, а навстречу броневики, танки! Яшечка, этого я не забуду!

— Сколько пережито, Левушка, сколько уроков! Видно, Бог благоволит нам. В девяносто третьем, когда Руцкого из Кремля турнули и этот чеченский спикер щелкнул себя пальцем по кадыку, показал, как киряет Ельцин, помнишь, ты мне сказал: «Собираемся, черт с ней, с собственностью. Жизнь дороже!» Мы, Натали, вдвоем улетели в Лондон, сидим в отеле, смотрим, как танки палят по красно-коричневым, и надираемся вусмерть! Такое, Левушка, не забывается! Это навечно! Сильнее всяких пуль!

Бернер сказал и испугался. Чуткие ноздри Вершацкого могли уловить тончайший аромат вероломства, исходивший от этих слов. Он закрыл глаза, как бы вспоминая тот номер в лондонском отеле, огромный экран телевизора, на котором горел, исходил жирной сажей Белый дом. На столе стояла недопитая бутыль виски, разбитый стакан блестел на полу. Он закрыл глаза, чтобы Вершацкий не разглядел в глубине зрачков тусклую вороненую точку — нацеленный ствол винтовки.

Но Вершацкий не заметил винтовки.

— Знаю, Яша, нелегко тебе далось решение по грозненскому нефтекомплексу. Ты, естественно, уступаешь его мне с тяжелым сердцем. Поверь, я это ценю. Я расцениваю это как высшее проявление дружбы! Моя служба безопасности доложила, что ты прекращаешь все свои действия против меня в правительстве. Было бы дико нам с тобой ссориться! Мы накопили такой опыт, такую мощь и не станем ее тратить на борьбу друг с другом. Нам нужно не соперничать, а распределять влияние. Тебе вполне хватит твоих сибирских дел, красноярского алюминия и норильского никеля. А я займусь Кавказом. У меня отличные позиции в Баку и Тбилиси, друзья в Турции. Я смогу освоить кавказский узел, стянуть его трубой. Эти красные идиоты хотят вернуть Советский Союз, день и ночь митингуют на площади! — Вершацкий ткнул куда-то, в готический стеклянный витраж, за которым, как ему казалось, бушуют краснознаменные демонстранты. — Это мы, банкиры, восстановим Советский Союз, но не с помощью партии и Политбюро, а с помощью финансовых потоков, нефти и Интернета!

Вершацкий разглагольствовал вдохновенно на свою излюбленную тему. Смысл его философии, которую разделял и Бернер, сводился к тому, что банкиры, соединившись в тесную группу, должны разделить зоны влияния. Сглаживая противоречия, стать новой и единственной властью в России, выдвинуть своего президента, лидера нового типа, молодого, блестящего, с глобальным мышлением, способного сформулировать новую доктрину России. Сменить на президентском посту больного старца, непредсказуемого и опасного в своих безумных капризах. Этим новым лидером — так иногда казалось Бернеру — Вершацкий видел себя. С себя писал привлекательный портрет будущего Президента России.

— Послушай, — Вершацкий твердо и сильно своей сухой смуглой ладонью сжал руку Бернера. — Мы должны встретиться в ближайшие дни. Я на два дня слетаю в Женеву, и мы встретимся у меня в расширенном составе. Без политиков, без дураков, только финансисты! Мы обсудим без галстуков проблему президентской кампании. Мы должны сконцентрировать наши ресурсы, выбрать лидера, предложить политические технологии и начать действовать немедленно. Тем более ты знаешь, российские войска движутся по улицам Грозного. Эта война, блицкриг или затяжная, малой кровью или ценой колоссальных жертв, становится частью президентской кампании.

— Как, ты уже знаешь? — изумился Бернер, глядя со страхом в бледное красивое лицо друга. — Почему ты мне не сказал?

— Но ведь и ты не сказал! — тонко улыбнулся Вершацкий, легким движением пальцев поправил на висках свои черно-синие блестящие волосы.

Бернер испугался. Неужели Вершацкий, с его проницательностью, распознал вероломство? Не поверил в имитацию мира и согласия, разгадал ложные ходы, которые предприняла служба безопасности Бернера, отозвавшего из «чеченского проекта» часть денег, распустившего слухи о потере интереса к «чеченской теме». Неужели своим «третьим оком», закрытым на лбу пушистыми сросшимися бровями, он читает мысли Бернера? И уже нанят стрелок с винтовкой. Уже следуют за ним по пятам сверкающие, как проносящиеся зеркала, лимузины с наружкой. Уже известны его любимые казино и рестораны, адреса его любовниц, графики возвращения домой. Уже на карте Москвы нанесены маршруты его движений, и, быть может, сегодня, в новогоднюю ночь, его поджидает в метели снайпер. Греется, пьет из термоса кофе, протирает запотевший прицел.

Он пережил мгновение паники, от которой затрепетал вокруг воздух и согнулось пламя свечей.

— Ты что? — Вершацкий внимательно смотрел на него, словно читал мысли.

— Что-то сквознячком лизнуло. Должно, заболеваю, — улыбнулся Бернер. — Официант, шампанского! — Он громко щелкнул пальцами, подзывая официанта.

Три бокала с шампанским, шипящие, с бенгальскими искрами, появились перед ним. Бернер снимал с подноса бокалы, чувствуя хрупкие хрустальные ножки, протягивал Вершацкому и Натали.

— С Новым годом, друзья! — Он чокнулся, повесив над столом два прозрачных, догоняющих друг друга звона.

— С Новым годом! — вторил ему Вершацкий.

Они пили холодное сладкое шампанское, обжигающее губы микроскопическими взрывами. Не мигая, глядели друг другу в глаза.

Бернер покинул столик. Двинулся через зал, исполненный тревоги, грозных предчувствий. Какая-то женщина в вечернем платье, в длинных, по локоть перчатках, путаясь в шелковом шлейфе, метнула ему в лицо горсть конфетти. Улыбаясь, он брезгливо стряхивал с плеч разноцветный бумажный сор.

Какой-то женственный юноша, кругообразно двигая бедрами, кажется, актер бисексуального театра Виктюка, повесил ему на пиджак тонкую ниточку золотого дождя. И ему улыбнулся Бернер, снимая двумя пальцами нитку, как снимают гадкую гусеницу.

Он испытывал нарастающее раздражение, словно в него сквозь поры кожи, отверстия рта и ушей, расширенные зрачки вселилось невидимое существо. Разрасталось, заполняло внутренности, превращалось в подвижного пульсирующего червя. Огромный кольчатый глист двигался в нем, давил изнутри, определял его жесты и чувства, и он испытывал ядовитое, похожее на безумие страдание.

Он ненавидел зал, переполненный веселящимися, ничтожными, бездарными людьми, зависящими от его богатства и воли. Ненавидел пошлую елку, украшенную кренделями и русалками. Ненавидел метрдотеля, вороватого, лживого, принявшего личину благородного английского лорда. Ненавидел свое застолье, в котором несколько беспомощных, бесталанно играющих свои роли гостей нетерпеливо ждали его возвращения.

Скользкий кольчатый червь, поселившийся в нем, требовал от него проявлений и действий. Ему вдруг захотелось поджечь этот особняк, этот обшитый мореным дубом зал, чтобы в огне жарко, с треском занялись сухие стены, вспыхнули гардины и скатерти, задымились туалеты и прически дам и все превратилось в пламя, в пожар, в истошные крики и ужас, а он, оттолкнувшись от земли, пролетая сквозь огонь, смотрел на пожар из синего московского неба, сквозь сияющую ночную метель.

Это наваждение продолжалось мгновение и кончилось. Перед ним стояла тележурналистка, недавно бравшая у него короткое новогоднее интервью.

— Сегодня ваши слова были самыми искренними и сердечными! — сказала она.

Ее напарник с видеокамерой исчез, унося кассеты с записями, а она, слегка опьянев, возбужденная, шла через зал. Бернер снова, оглядев ее полные голые ноги, плотные бедра и крупную, выступавшую из выреза грудь, испытал к ней жадное влечение. Раздражение и ненависть превратились в неодолимую похоть, от которой сдавило дыхание. Кольчатый скользкий червяк набух в нем, наполнил пах, живот, глотку тугой, стремящейся наружу силой.

— Хотите посмотреть дом? — сипловато спросил ее Бернер, оглядывая зал, видя, что жена Марина увлеченно беседует с великосветской княгиней. — Здесь есть картинная галерея. Много отменных авангардных полотен.

— Покажите! — кокетливо ответила журналистка. — Обожаю авангард!

Они поднялись на антресоли по скрипучей лестнице со старинной балюстрадой. Стояли, глядя вниз на танцующих, на мужские лысины, женские прически, квадраты столов с горящими свечами и тарелками, на вершину елки с золотой шестиконечной звездой.

Бернер ухватился за толстый деревянный поручень, а бедром прижался к горячему женскому бедру. Не смотрел на нее, а душно, слепо желал.

— Пойдемте, — сказал он, проводя ее по полутемному переходу, проникая на другую половину дома.

С кресла навстречу им поднялся пожилой предупредительный служитель.

— Дай-ка нам ключ от картинной галереи, Степаныч! — глухо сказал Бернер и принял от служителя ключ, тяжелый, рогатый, готический, под стать витражам и резным украшениям потолка.

Он открыл зал, впустил ее в бархатистую темноту. Запер дверь, которая прозвенела, как старинный сундук.

— Сколько картин! — пьяно-протяжно произнесла она, всматриваясь в темноту, где на стенах темнели холсты и на них смутно, едва различимо проступали изображения человекоподобных существ, зверообразных людей, абстрактные формы, странные орнаменты и фигуры. — Как интересно! — сказала она, не требуя, чтобы он зажег свет.

Он подошел к ней сзади и сильно обнял. Прижал лицо, губы, глаза к ее горячей влажной шее, к голому плечу.

— Ну что вы! Не надо! — слабо сопротивлялась она.

Он властно, грубо повел ее к дивану, снимая, сдирая на ходу платье. Посадил, толкнул на кожаный диван, совлекая с нее полупрозрачные рвущиеся оболочки.

— Что вы делаете!.. Мне нельзя!..

Он чувствовал ее запахи, ее тепло, ее силу, колотящееся сердце, быстрый жадный язык и кусающие острые зубы.

— Обещайте, мне нельзя!..

Все совершилось моментально и сладостно. Он освобождался от огромной, набухшей в нем тяжести, от жаркой, как свинец, разрушающей и сжигающей его силы. Эту силу, эту раскаленную магму и тяжесть он вталкивал в нее. Сливал в нее свои страхи, ненависть, пожар, снайперскую винтовку, омерзение к людям, зависть и ревность к другу, танковые колонны в Грозном, звонок к министру обороны, фарфоровые зубы княгини, розовую лысину Сегала и что-то еще, глубинное, мерзкое, что таилось в нем и что не имело названия.

Облегченно, опустошенно встал, отошел от нее, теряя к ней интерес. Рассеянно глядел на картину, где какой-то косматый великан нес на плечах дохлого, истекающего кровью коня.

— Что вы сделали со мной!.. — слабо говорила она, поправляя свои растерзанные одежды.

Он был свободен и внутренне чист. Мерзкий кольчатый червь покинул его. Быть может, переселился в нее. Свернулся в крендель в ее выпуклом, потном, с черным пупком животе.

— Прошу! — Насмешливо и галантно он выпускал ее из зала. И ключ в замке повернулся и прозвучал, как гулкий старинный сундук.

Глава восьмая

Кортеж с дудаевским лимузином покинул площадь. Уехали следом телохранители. Боевики, словно пьяные, все водили свой победный хоровод, стреляли из автоматов, и несколько гранатометчиков выпустили заряды, разбивая вдребезги уже подбитую и умерщвленную технику. Но танцующих становилось все меньше, все реже звучали выстрелы, и скоро площадь, похожая на ночной луг, покрытый горящими копнами, обезлюдела. Только кружилось и кричало воронье. Садилось на обломки машин, обжигалось о раскаленную броню и снова с истошным криком взлетало. Птицы казались черно-красными, огромными, отбрасывали на тучи косматые тени.

— Будем выбираться, — сказал Кудрявцев, неуверенно оглядывая в темноте отдаленные углы площади, куда не долетало косое зарево. — Без оружия далеко не уйдем. Надо достать оружие!

Он еще не командовал этими тремя случайно подобранными беглецами. Еще не был для них командиром. Был просто старшим по возрасту, больше их знал и умел.

Эти трое также не видели в нем офицера, не чувствовали себя боевым отделением, а только жалким остатком разгромленной, испепеленной бригады, из которой их вырвало необъяснимое чудо и куда они не желали возвращаться.

— Надо пошарить по машинам и добыть оружие, — повторил он настойчивей, видя, как солдаты в темноте страшатся озаренного пространства. — Иначе без оружия перебьют, как цыплят.

— И так перебьют, — уныло произнес худощавый солдат. — Не выйдем отсюда.

— Перебьют, зато ты перед этим пару чеченов уложишь! — неожиданно зло сказал зенитчик. — Был бы у меня автомат, я бы их уже начал мочить.

— Пойдем по одному с интервалами в пять минут, — командирским голосом, но еще не приказывая, произнес Кудрявцев. — Первый — я!.. За мной — ты!.. — Он ткнул в зенитчика. — Потом — вы!! Вон к тому грузовику!.. Потом — к колонне! Далеко не забредайте. Нашел автомат, и обратно!

Он сделал себе самому отмашку, преодолевая вялость в коленях. Почувствовал на себе взгляд снайпера, словно на лоб ему уселась большая щекочущая муха. Выбежал из подъезда и, пытаясь оторваться от своей длинной тени, метнулся по освещенному асфальту к черному грузовику.

Ткнулся в борт, прислушиваясь, не раздастся ли окрик, автоматная очередь, верещание пуль. Дверь кабины была приоткрыта. Осторожно в нее заглянул. Кабина была пуста, в замке зажигания висели ключи. И явилась шальная мысль: запрыгнуть в кабину, запустить грузовик и на скорости, не включая огней, рвануть на прорыв. Но левые колеса, переднее и два задних, были прострелены, грузовик, наклонившись, стоял на ободах. Был непригоден для бегства.

Он выглядывал из-за кузова, выбирал прогал среди искореженной техники, куда бы можно было нырнуть и скрыться. Две «бээмпэ» нелепо сцепились хвостами, разведя в разные стороны пушки. Напоминали спаренных насекомых.

К ним, нагибаясь, чувствуя свою тщедушность и незащищенность, кинулся Кудрявцев. Добежал, огибая заостренную носовую часть «бээмпэ». Разглядел на бегу оплавленную скважину в борту— след кумулятивной гранаты, а в распахнутом люке — повисшего в танковом шлеме водителя. Машина, судя по номеру, была из соседней роты. Он не стал останавливаться, нырнул в едкий дым, скрываясь среди разорванных гусениц и покосившихся башен.

Очень быстро он нашел автомат. «Акаэс» зацепился ремнем за буксирный крюк машины. Вцепившись в автомат, натягивая ремень, на нем висел замкомроты. С этим грубоватым, быстро хмелевшим, впадавшим после стакана водки в едкую раздражительность офицером Кудрявцев поссорился, когда командиры соседних рот сошлись на дружескую вечеринку. С тех пор они не здоровались, отворачивались друг от друга во время встреч. Теперь замкомроты, с дырой во лбу, с выпученными от внутреннего давления глазами, висел на автомате. Его белые усы приподнялись в злой усмешке, словно перед смертью он успел выкрикнуть какое-то едкое сквернословье. Горевший поблизости танк освещал его оскаленные мокрые зубы.

Кудрявцев схватил автомат, но крюк не пускал. Двумя руками он поддернул ремень, срывая его с крюка. Убитый, не отпуская оружия, завалился на бок, ударил лицом в гусеничный трак. Кудрявцев попытался вырвать автомат из стиснутого кулака, но мертвые побелевшие пальцы не разжимались. Кудрявцев разжимал их по одному, как гвозди. Отдирал от автомата поломанные грязные ногти. Эта борьба с мертвым казалась Кудрявцеву продолжением их ссоры. Ожесточившись, Кудрявцев с силой рванул, выдрал автомат, замкомроты упал, и его приоткрытый рот продолжал беззвучно сквернословить, а рука со скрюченными пальцами вытягивалась и искала Кудрявцева.

Кудрявцев жадно оглядел оружие. Переключатель стоял на коротких очередях. Шевеля стволом, оглаживая цевье, щупая пальцем крючок, он всматривался в проемы между тлеющими машинами и был готов, если возникнет опасность, ударить долбящим огнем.

Вернувшаяся к нему вместе с оружием полноценность сделала гибкими его движения, прокатилась по мускулам твердой волной. Глаза продолжали зорко высматривать опасность, таившуюся за углами и выступами подбитых машин, а руки вели в направлении этой опасности вороненую прорезь и мушку.

Он наткнулся на танк, окруженный комочками бесформенного, тлеющего на земле вещества. Башня была сорвана взрывом, в круглой дыре, как в железном котле, продолжало дымить и взбухать, валил подсвеченный изнутри рыжий дым, и в утробе танка что-то слабо булькало, хлюпало, как густое варево, и было страшно заглянуть в черную дыру, в развороченный живот танка, где в перерезанных кишках продолжалось пищеварение.

Перепады холодного и горячего воздуха порождали ветер, дующий между взорванными машинами. Кудрявцев ощущал щеками хлопки этого ветра, словно в него ударялись невидимые, лишенные плоти существа. Метались, реяли над раскрытыми люками, не в силах покинуть штурвалы, места у бойниц и прицелов. Кудрявцев двигался среди бестелесных невидимок, пробирался среди их беззвучного сонмища.

Четырехствольная скорострельная «Шилка», не тронутая огнем, опустила горизонтально трубчатые стволы, так и не успев отстреляться. Ее люк был открыт, как взломанный чемодан, вокруг тлела ветошь, и среди блуждающих угольков, прислонившись спиной к броне, сидели артиллеристы. Прижались друг к другу плечами, припали голова к голове, словно дремали. У гусениц валялась желтая гитара с наклейками. Оба были застрелены в грудь с близкого расстояния. Кудрявцев, не подходя, прижался к теплому борту сгоревшей машины, всматривался в их лица, в спутанные чубы, в желтую гитару. Они напоминали утомленных подгулявших туристов, закемаривших после рюмки водки. Где-то тут в траве валяются корочки печеной картошки, влажно поблескивающая пустая бутылка, и он, Кудрявцев, отошел от костра, пробрался сквозь лесную опушку, где бело и туманно от цветущей черемухи и в овраге над черной водой поет соловей.

Это видение совместилось с видом расстрелянных артиллеристов и вызвало у Кудрявцева помрачение, чувство наступающего безумия.

За спиной внутри «бээмпэ» раздался выстрел. Кудрявцев моментально присел, направил на звук автомат, готовый стрелять. Медленно распрямлялся, убирал с крючка напряженный палец. Это хлопнул внутри машины уцелевший патрон подорванного боекомплекта, пуля вяло отскочила от гильзы, упала на дно среди гари и пепла.

В распахнутом десантном отсеке он нашел еще два автомата. В темноте, куда он направил луч фонаря, валялся на днище матрас, стоял зарядный ящик, и на нем виднелись остатки ужина — краюха хлеба, вскрытые консервные банки и обгрызенные яблоки. Солдаты в панике бросили еду и оружие и убежали. Должно быть, были убиты и лежали где-нибудь рядом под колесами и опавшими траками.

Он набросил на плечо два автомата, выставил третий, прислушиваясь к неумолкавшему вороньему крику. Он был укрыт и защищен с боков ребристыми коробами машин, но открыт воронью, которое наблюдало за ним, он был им помехой, мешал опуститься на землю и захватить принадлежавшую им добычу.

Он вглядывался в высоту. Сквозь сетку и мелькание птиц двигались сумрачные, с впадинами и прогалами тучи. Невидимый, висел над площадью спутник космической разведки. И влажный лист проявленной фотобумаги лежал на столе начальника Генерального штаба. Сквозь очки пожилой генерал рассматривал ночной сфотографированный город, огненный крест горящей колонны, и среди кубиков подбитых машин, вытянутых, как личинки, убитых солдат одна малая неясная точка. Это он, Кудрявцев, живой, с автоматом, прижался к корме «бээмпэ».

Он увидел птицу, сидящую на кромке люка. Ворона вцепилась крепкими когтями в стальную кромку, повернула к Кудрявцеву мощный приоткрытый клюв, зло и яростно смотрела голубыми в красных ободках глазами. Она была озарена, ее сжатые крылья и глазированные перья отливали огненной медью. И все ее крепкое нацеленное тело выражало жадность и страх.

Видимо, близко, по ту сторону подбитого танка, невидимые, лежали мертвецы. Птица нацелилась на них, но боялась неостывшего железа, тлеющих углей и Кудрявцева, мешающего ей овладеть добычей.

Кудрявцев испытывал к ней ненависть, отвращение к ее костяному клюву, вскормленному на падали телу, хвостовым перьям, испачканным белесым пометом. Махнул на нее рукой, желая согнать. Ворона качнулась на крышке, но не взлетела, а, раскрыв клюв, показала узкий красный язык и хрипло зашипела. Она была сильнее его, хозяйничала на площади. Он покинул свою бригаду, бросил своих людей на истребление, и теперь они, простреленные и сгоревшие, валялись кругом на земле. Кудрявцеву здесь было не место, а место было ей, прожорливой и жестокой, овладевшей побоищем. Ей досталось поле боя, которое покинул Кудрявцев, и оба они это знали.

Ему захотелось вскинуть автомат и ударить в близкую мускулистую птицу, разрывая ее на клочки, превращая в ворох окровавленных перьев. Нагнув голову, он прошел стороной, и ему казалось, что птица, приоткрыв клюв, улыбается ему вслед, ее синие в красных кольцах глаза смеются.

Он увидел боевую машину пехоты и на обугленной башне — полустертый исстрелянный номер его роты. Машина сочилась дымом, ядовитыми химическими струйками. Сохранив свои контуры и конструкцию, казалась скелетом, на котором сгорела кожа и плоть. Запах, который она источала, был запахом горелого бензина и мяса. Он приблизился к корме, тронул рукоять дверей, но обжегся. Обхватил рукоять полой бушлата, повернул и открыл. И оттуда, как из горячей духовки, ударил в него жирный горячий воздух. Среди сидений, обгорелых проводов и окисленных пулеметных лент он увидел облезший, в огарках и нашлепках мяса скелет, протянувший к дверям костлявую руку. На запястье был толстый желтоватый браслет, потерявший в огне свой сочный цвет. Точно такой же браслет был у контрактника, изображавшего Деда Мороза, а скелет, лежащий на днище, и был контрактник, еще днем распевавший похабные частушки с притопом и присвистом.

Кудрявцев, ужасаясь, отступая назад, затыкая ноздри, вдруг испытал странное, похожее на тайную радость чувство: это не он лежит испеченный в машине, не его уродливая, с голой костью, рука торчит из десантного отделения.

Пятясь, стыдясь этой грешной мысли, он отступал от машины, и шлепок горячего воздуха, излетев из машины, ударил ему в лицо.

Он двигался среди истребленных машин своей роты, тех, что успели дернуться, вырваться из колонны, развернуть в сторону врага пулеметы и пушки, и тех, что так и остались на месте, сохранили интервалы, образуя ряд испеченных коробов, напоминавших обгорелые, не оставленные на противне буханки.

Это была его рота, расстрелянная и сгоревшая, растерзанная взорванным боекомплектом и разрезанная плазменными лучами кумулятивных гранат. Солдаты и прапорщики, которых он знал поименно, учил стрелять, кричал на них в гневе, награждал за успехи, бежал вместе с ними на дистанции, водил в баню, ночью входил в казарму, слыша их дыхание во сне, писал их родным в городки и поселки, на плацу вместе с ними, оттягивая носок, ударяя подошвой о землю, шагал, равняясь на боевое знамя бригады.

Теперь рота окружала его сгоревшим железом, грудами обезображенных тел. Повсюду слепо смотрели пустые бойницы, беззвучно орали открытые люки. В небе, раздраженное его появлением, кричало воронье.

Все его солдаты и командиры были мертвы. А он был жив и зачем-то явился сюда, на место, где полегла его рота. Кому-то беспощадному и жестокому было угодно вернуть его сюда, показать окисленный ствол пулемета, тлеющее на асфальте одеяло, механика-водителя, упавшего из люка в позе ныряльщика. Кому-то было угодно поставить его здесь, среди истребленной роты, и беззвучно спросить: «Что теперь станешь делать? Как теперь будешь жить?»

Можно было тут же и приставить к горлу ствол автомата, нажать на крючок, и последнее, что увидят глаза, — вяло дымящее, скомканное на асфальте одеяло. Или можно отыскать среди разбитой техники уцелевший танк, запустить мотор и, выруливая среди подбитых машин, прорваться к Президентскому Дворцу, шарахнуть из пушки по его освещенным окнам. Или что-то другое, неясное, не приходящее в его помутненный рассудок.

Он вдруг увидел начальника разведки. Тот лежал, тускло освещенный догоравшим грузовиком. Рука его была оторвана. Запрокинутое лицо с золотистыми гусарскими усиками, растворенный рот и открытые в небо глаза выражали непонимание, словно из неба показалось ему нечто неописуемое и ужасное и умер он не от разрыва гранаты, не от болевого шока, а от зрелища истинного жуткого устройства мира, которое не в силах вынести ни один человек.

Кудрявцев, не приближаясь, издалека смотрел на начальника разведки, вспоминая его добродушные шуточки, молодцеватый жест, с которым он подкручивал усики, обручальное кольцо на руке, которая теперь была оторвана. Его жадный мужской загоравшийся взгляд, когда рядом появлялась женщина, и взгляд сентиментально-мечтательный, когда, выпив водки, он пел под гитару своим сладковатым тенором.

Кудрявцев услышал голоса. Они раздавались сразу с нескольких направлений, и им сопутствовал скрип и лязг железа. Открывались и хлопали люки, скрипели тяжелые бронированные двери. На освещенное пространство, где лежал убитый разведчик, вышли двое чеченцев. Кудрявцев различал их кожаные куртки, похожие спортивные шапочки, безусые смуглые лица с крупными носами. Они были увешаны трофейным оружием. Как и Кудрявцев, затолкали себе за спину по два, по три автомата. Обшаривали глазами подбитые машины.

Увидели убитого офицера, подошли. Один расстегнул на убитом бушлат, осмотрел ремень, видимо в поисках пистолета. Другой осторожно, чтобы не испачкаться в крови, обшарил нагрудные карманы, вытащил зажигалку, авторучку, сунул себе в карман. Что-то раздраженно произнес по-чеченски. Его товарищ хмыкнул, расстегнул ширинку и, подойдя вплотную к убитому, стал мочиться на его лицо, на открытые глаза, на золотистые усики.

Кудрявцев видел, как разбиваются брызги о лицо начальника разведки. Рука, сжимавшая автомат, поднималась. Но из-за остова грузовика показались другие чеченцы. Кудрявцев, погасив свой импульс, осторожно, чтобы не звякнул металл, отступил в тень. Скрылся в сумеречных прогалах колонны.

Он уходил от освещенных мест, где продолжали бродить мародеры. Держался темноты, пробираясь обратно, к краю площади. Волновался, как бы солдаты, посланные им за оружием, не напоролись на вооруженных чеченцев.

Он не увидел, но почувствовал, что за ним наблюдают. Не мог определить откуда. Сжался, притиснулся к радиатору бензовоза, ожидая близкую вспышку, удар пуль о цистерну. Очереди не было, но ощущение того, что он на виду, что за ним следят, заставило его, медленно поводя глазами, искать направление, откуда исходила тревога.

Эта тревога, словно едва ощутимая вибрация воздуха, доносилась из-под танка, из темного проема между гусеницами. Кудрявцев не видел того, кто скрывался под танковым днищем, но это не мог быть чеченец. Это мог быть только свой, живой, уцелевший во время побоища, забившийся, как в нору, под танк.

— Эй! — позвал Кудрявцев. — Давай выходи!

Ему не ответили, но он знал, что был услышан.

— Давай выходи!.. Свои! Не хрена там отсиживаться!..

Из-под танка на четвереньках, похожий на большую собаку, вылез солдат, за ним другой, по-пластунски. Первый уже стоял на ногах, боязливо подходил, а второй все еще продолжал ползти, елозя по земле локтями.

— Откуда? Кто такие? — Кудрявцев старался придать голосу уверенные ободряющие интонации.

— Танковый батальон. Наводчик танка, — сказал подошедший. И в том, как он боязливо, поглядывая по сторонам, подходил, было нечто от большой запуганной и забитой собаки.

Это были два солдата, оба без оружия. Один был в растерзанном комбинезоне, с большой, через все лицо, царапиной, угловатый, нескладный. Другой, в одной тельняшке, замерзший, с провалившимися щеками, маленьким жалким носиком, дрожал и дергался, словно его контузило.

— Замерз или что? — спросил Кудрявцев, но тот не ответил и продолжал дрожать.

— Как начало гвоздить, все побежали… Движок у танка заглох… Я вылез, а уж все горит… Я под танк залез, а потом и этот приполз… Чеченцы пришли, пленных сюда подогнали… Расстреляли… — Солдат кивнул в темноту, где на сером асфальте что-то неразборчиво, уродливо темнело. — А этот цуцик замерз до коликов…

Второй стоял ссутулившись, обняв себя за бока тощими руками. Его колотило, казалось, его сейчас начнет рвать, выворачивать. Кудрявцев спустил с плеч автоматы, снял бушлат, накинул на солдата, на его дрожащие, обтянутые тельником плечи.

— За мной! — приказал Кудрявцев, и те послушно засеменили. Было слышно, как икает и давится тот, кого бил колотун.

Они дошли до последних разбегавшихся с площади, остановленных гранатометами машин. Одиноко, в стороне, темнел грузовик.

— Туда бегом! — указал на грузовик Кудрявцев. — Если что, прикрою!

Видел, как нестройно бегут солдаты, пересекая пустое освещенное пространство. Испытывал к ним щемящее жалостливое чувство. Был готов заслонить их, принять на себя грозящую им опасность.

Он нашел их у грузовика и, легонько понукая, погнал к дому, где в черном подъезде его уже поджидали трое других. Возбужденные, нетерпеливые, они обрадовались его появлению. У них было оружие — три автомата и один ручной пулемет с тяжелой свисавшей лентой.

Они уже не были беглецами, не были безоружными одиночками. Они были вооруженные, добывшие себе оружие солдаты, а он был их командир.

Все пятеро выстроились на лестничной площадке лицом к окну, за которым розовела и туманилась площадь. Кудрявцев видел их серьезные, устремленные на него лица, стволы автоматов, наброшенные на плечи ремни. Он еще не знал, что им скажет, но это нарождавшееся слово, вызревающее решение овладевало им.

— Познакомимся для начала, — сказал он, обращаясь к солдатам. Этим спокойным обращением давал им понять, что самое ужасное, превратившее их бригаду в беспомощные остатки, — это ужасное кончилось и они опять превратились в вооруженное боевое единство. — Я — командир первой роты капитан Кудрявцев. Назовитесь и вы. Звание, фамилия, должность… Ты!.. — Он ткнул стоящего на правом фланге уже знакомого ему батарейца, жадно схватившего кулаком ремень автомата.

— Рядовой Чижов! Водитель грузовика зенитно-ракетной батареи!..

— Стало быть, Чиж, — уточнил Кудрявцев и этим уточнением упростил их отношения. Внес в них едва заметную теплоту и иронию, необходимую для быстрого сплачивания. — Ты!.. — Он указал на следующего, невысокого ладного крепыша, того, кто раздобыл ручной пулемет. Забросив на плечо автомат, он поставил пулемет у своих ног, как не подлежащую перераспределению собственность.

— Сержант Тараканов, мотострелок! — был ответ.

— Значит, Таракан! — дал ему кличку Кудрявцев. И чтобы тот не обиделся, уточнил: — Самое умное, быстрое и добычливое существо!

Кто-то из солдат хмыкнул, не насмешливо, а дружелюбно. И Кудрявцев понял, что игра его принята, уже происходят их сближение и спайка.

— А ты кто? — спросил худого, угловатого парня, третьего из тех, кто шаркая пробегал мимо дома. Теперь он почти утратил свою угловатость, вытянулся, заострился, и эта образующая, укрепляющая его вертикаль проходила сквозь ствол его автомата.

— Старший сержант Ноздратенков, снайпер взвода!

— Ноздря, — сказал Кудрявцев. Видел, что всем понравилась кличка. Те, кто уже был наречен, принимали его в свою компанию. А те, кто покуда оставались безымянными, ожидали своей очереди.

— А ты? — Кудрявцев всматривался в того, кто недавно по-собачьи выбрался из-под заглохшего танка. Теперь он был сильным, высоким, деревенского обличья парнем. Успокоился после того, как получил автомат, оказался в строю вооруженных людей.

— Рядовой Крутых, орудийный наводчик танка.

— Крутой! — недолго думая, определил Кудрявцев. Все заулыбались, губы задвигались, повторяя и примеряя крепкое слово «крутой».

— Ну и ты, наконец! — обратился Кудрявцев к тому, кто стоял в его теплом бушлате, еще не согревшийся, сгорбленный, сохраняя первые появившиеся в нем капли тепла.

— Филимонов, мотострелок, рядовой… — отозвался солдат и закашлялся. Его опять стала бить дрожь.

— Значит, Филя! — сказал Кудрявцев с едва заметной лаской, как говорят с больными детьми, беззащитными в своей хвори и одиночестве.

Теперь все они были знакомы, поименованы. Их новые имена должны были отделить их от недавних унижений и страхов, от догоравших подбитых машин. Они сочетали их в новом единстве, делали новым боевым отделением.

— Вот что скажу! — Решение, которое медленно в нем созревало, с тех пор как его пустые, безоружные руки сжали цевье автомата, глаза обожглись зрелищем истребленной бригады, а его разум, переживший страх и позор, возвращал ему ощущение несломленной воли, — это решение облекалось в слова, с которыми он обратился к солдатам: — Нам удалось вырваться из этого ада, — он кивнул на окно, на котором колыхались вялые красноватые пятна. — Мы вернули себе оружие. Нас несколько здоровых молодых мужиков. Мы можем попытаться уйти, просочиться сквозь сады, добраться до окраины. Если нас по пути перехватят, дадим бой, пойдем на прорыв. Кто-нибудь да прорвется! Но мы можем поступить по-другому. — Он помолчал, проверяя, все ли отложилось в его голове поверх горячего пепла и недавнего страха. — Мы можем занять оборону. Использовать дом как опорный пункт. Нам при вступлении в город была поставлена боевая задача: занять привокзальную площадь, контролировать вокзал, подъездные пути до подхода морской пехоты. Приказ командования никто не отменял. Мы есть то, что осталось от нашей бригады, стало быть, мы и есть бригада. Мы вышли на намеченный рубеж с большими потерями и заняли оборону. Погибла большая часть бригады, но русская армия не разгромлена, есть другие войска, дивизии, корпуса, фронтовая и бомбардировочная авиация. Есть свежие части, которые уже на подходе и готовятся к наступлению. Уверен, утром оно начнется. Наша задача — его поддержать. Сохранить этот дом, наш опорный пункт, ожидая, когда подойдут подкрепления… Не хочу вам приказывать. Хочу, чтобы решение, которое примем, было вашим сознательным добровольным решением. Только после этого я буду для вас командиром…

Они молчали, глядя через его плечи и голову в окно, затуманенное их дыханием. За стеклом, Как в керосиновой лампе, вяло колыхался красный огонь. Никто из них не обладал красноречием. Городки и поселки, из которых они пришли, были населены усталым, погрязшим в нуждах и заботах народом. И сами они только что избежали смерти. Им хотелось, как в детстве, закрыть глаза и чудом перелететь из чужого жестокого города в родные селения, где ждут их братья и сестры и измученные ожиданием родственники. А этого грязного окна, в котором угрюмо тлеет красный фитиль, этих птичьих истошных криков над телами убитых товарищей, этого высокого лобастого капитана, призывающего их воевать, — всего этого нет и не будет.

Они молчали, громко дыша, и было слышно, как что-то сипит в простуженных легких Фили.

— Товарищ капитан! — Это сказал Таракан, слегка выставляя ногу, касаясь ею приклада стоящего на полу пулемета. — Вон тот грузовик, к которому мы выдвигались… Он с боеприпасами. Навалом пинков, гранат. Вроде огнеметы «Шмели». Надо, пока темно, смотаться, запастись патронами.

— Так и будет, — сказал с облегчением Кудрявцев, принимая командование. И уже командирским, не терпящим возражений голосом приказал: — Все четверо, кроме Фили! К грузовику, вперед!.. Я пулеметом прикрою…

Он спустился на первый этаж, установил пулемет у порога, озирая сектор обстрела, по оси которого темнел грузовик. Кратко сказал:

— Вперед!

Четверо, нагнувшись, сильно отмахивая локтями, помчались к грузовику. Он следил за горящими обломками, за окрестными домами, за прогалами улиц, готовый стрелять.

Было тихо, безлюдно. Все четверо скоро вернулись, тяжело нагруженные патронными цинками, ящиком гранат и двумя гранатометами, в которых торчали заряды, похожие на острые, вырванные из грядки репы.

— Может, еще разок, товарищ капитан! — азартно произнес Таракан, ставя на ступеньки цинк с патронами.

— Хорош! До подхода наших продержимся! — ответил Кудрявцев, втаскивая в подъезд пулемет. — Теперь надо бы дом осмотреть, соорудить оборону.