Ольховая серёжка

Уронит ли ветер
в ладони серёжку ольховую,
начнёт ли кукушка
сквозь крик поездов куковать,
задумаюсь вновь,
и, как нанятый, жизнь истолковываю
и вновь прихожу
к невозможности истолковать.
Себя низвести
до пылиночки в звёздной туманности,
конечно, старо,
но поддельных величий умней,
и нет униженья
в осознанной собственной малости —
величие жизни
печально осознанно в ней.
Серёжка ольховая,
лёгкая, будто пуховая,
но сдунешь её —
всё окажется в мире не так,
а, видимо, жизнь
не такая уж вещь пустяковая,
когда в ней ничто
не похоже на просто пустяк.
Рисунок 1
Серёжка ольховая
выше любого пророчества.
Тот станет другим,
кто тихонько её разломил.
Пусть нам не дано
изменить всё немедля, как хочётся, —
когда изменяемся мы,
изменяется мир.
И мы переходим
в какое-то новое качество
и вдаль отплываем
к неведомой новой земле,
и не замечаем,
что начали странно покачиваться
на новой воде
и совсем на другом корабле.
Когда возникает
беззвёздное чувство отчаленности
от тех берегов,
где рассветы с надеждой встречал,
мой милый товарищ,
ей-богу, не надо отчаиваться —
поверь в неизвестный,
пугающе чёрный причал.
Не страшно вблизи
то, что часто пугает нас издали.
Там тоже глаза, голоса,
огоньки сигарет.
Немножко обвыкнешь,
и скрип этой призрачной пристани
расскажет тебе,
что единственной пристани нет.
Яснеет душа,
переменами неозлобимая.
Друзей, не понявших
и даже предавших, — прости.
Прости и пойми,
если даже разлюбит любимая,
серёжкой ольховой
с ладони её отпусти.
И пристани новой не верь,
если станет прилипчивой.
Призванье твоё —
беспричальная дальняя даль.
С шурупов сорвись,
если станешь привычно привинченный,
и снова отчаль
и плыви по другую печаль.
Пускай говорят:
«Ну когда он и впрямь образумится!»
А ты не волнуйся —
всех сразу нельзя ублажить.
Презренный резон:
«Всё уляжется, всё образуется…»
Когда образуется всё —
то и незачем жить.
И необъяснимое —
это совсем не бессмыслица.
Все переоценки
нимало смущать не должны, —
ведь жизни цена
не понизится
и не повысится —
она неизменна тому,
чему нету цены.
С чего это я?
Да с того, что одна бестолковая
кукушка-болтушка
мне долгую жизнь ворожит.
С чего это я?
Да с того, что серёжка ольховая
лежит на ладони и,
словно живая,
дрожит…

(Евгений Евтушенко, 1975 год)

Мы живём в эпоху перемен — вот такое наше везение, такая наша судьба. В любом случае, это лучше, чем война, голод и другие испытания, выпадающие на долю почти каждого поколения. Но эта эпоха перемен вдруг начала преподносить неприятные сюрпризы — наши долгожданные надежды, связанные с обновлением общества, с его совершенствованием, вдруг обернулись своей противоположностью — ужасом перед явным снижением уровня нравственности, нивелированием привычных нам моральных ценностей, например, добросовестного отношения к работе. Я не хочу анализировать здесь причины этого явления, просто то, о чём расскажу — как раз из области подобных сюрпризов.

Однажды я гуляла в парке, расположенном недалеко от моего дома, а надо сказать, что окраины городских парков в эпоху перемен часто превращаются в бесконтрольные свалки, куда редко заглядывает бдительное око местной власти, разве что по большим праздникам.

Вот именно там, подальше от центральных аллей, но поближе к живой природе и, увы, к свалкам, я и обнаружила мешок с письмами, на которых стоял одинаковый оттиск почтового штемпеля — «Адресат выбыл». Даты на письмах были разные, города и даже страны, из которых эти письма вернулись обратно, тоже разные — создавалось впечатление, что в почтовом отделении очистили кладовку, где скопились возвращённые, но не дошедшие до отправителей письма. Возможно, эти люди покинули наш город, умерли или переехали в другие районы, а почтальонам некогда было заниматься розысками. А ведь кто-то так и не узнал, получил ли адресат важное письмо, а то и судьбоносное. Моя фантазия может придумать много вариантов иного развития событий в жизни человека — просто потому, что его письмо попало не к адресату, а на свалку в парке, недалеко от моего дома. Письма отсырели, конверты примялись, многие просто выпали из сумки и лежали грязным месивом. Не хочу обманывать, что, мол, собрала всё, что можно собрать, и несколько месяцев разыскивала людей, чьи письма попались мне на глаза. Нет, конечно…

Рисунок 2 Я просто взяла из этой сумки один простой белый конверт, подписанный летящим женским почерком, с неровными, я бы сказала, нервными буквами.

Письмо было отправлено за два года до того, как я появилась на окраине парка. Словно вытащив за женщину, написавшую письмо, счастливый фантик, я решила её разыскать.

Но… Но в её доме, из которого два года назад она отнесла письмо на почту, в её квартире жили уже другие люди, ничего не знавшие о её судьбе — жила, продала квартиру, вообще уехала, кажется, из города. Что ж, я получила право — сомнительное с моральной точки зрения, но заработанное потерей времени, потраченного на поиски — вскрыть конверт и ознакомиться с содержанием лежащего там письма.

И вот когда захотелось написать очерк, посвящённый одному из самых моих любимых стихотворений Евгения Евтушенко, то я просто достала из ящика письменного стола несколько спасённых мною листков и… и поняла, что мне нечего больше добавить к этому…

… задумаюсь вновь,
и, как нанятый, жизнь истолковываю
и вновь прихожу
к невозможности истолковать.

Рисунок 3 Я так давно не писала тебе больших писем — всё больше короткие записки телеграфным стилем. Живём в век больших скоростей, технического прогресса и средств коммуникации, которые исключают наличие в доме простого листа бумаги да ручки с пером. Недавно копалась в своих архивах и отрыла черновики своих старых писем к тебе, написанных простым «дедовским» способом — пером на листе бумаги.

«Боже, какими мы были наивными…». Это в том смысле, что слов было много, а настоящего понимания мало. Да нет, конечно — прекрасные письма, чистые, искренние донельзя, серьёзные до улыбки…

Знаешь, мне тяжело сейчас, очень тяжело — внутри происходит перелом, я это точно чувствую, слишком серьёзна была «болезнь», слишком долог путь к выздоровлению. И ведь я не уверена, что это полное излечение от эгоизма, от максималистского отношения к жизни, от игнорирования того, что рядом с тобой люди — живые, страдающие своей болью. Но долгие месяцы перемалывания собственного «я» до полного самоуничижения («Себя низвести до пылиночки в звёздной туманности…»), это раскладывание ситуации на главные и второстепенные моменты не могло пройти бесследно для меня.

И вдруг «Серёжка ольховая». Она неожиданно всплыла в моей памяти таким саднящим, как заноза, рефреном. Откуда? Почему? Зачем? Неужели это оно и есть, моё повзросление, тот взгляд на мир, которого мне так не хватало? Помнишь, ты часто повторял — тебе давно пора стать взрослой, кончай дурить, хватит заниматься чепухой, перестань придумывать жизнь по своему отражению в зеркале?

Я порылась и отрыла среди вороха старых пластинок эту — с песнями из фильма и с «Ольховой серёжкой». Потом достала томик Евтушенко и надолго углубилась в его строчки, в его тогдашнее понимание. А ещё позже решила тебе написать, чтобы ты знал — твои слова не прошли для меня даром, пусть я даже не слушала, шла своим путём, набивая себе шишки и раз за разом наступая на грабли собственного эгоизма.

Мне не хочется, чтобы это моё письмо к тебе было слишком пафосным — ведь ты просто не поверишь в этот пафос и правильно сделаешь. Просто то, что я раньше тебе писала, было не то и не так, а так я думала про себя и, к сожалению, редко, только когда очередная «ситуация» брала за горло и я хваталась за тебя, за твоё понимание, за все твои слова, которые раньше слушала вполуха.

Я просто поплыву по волнам своей памяти, повинуясь только своим сиюминутным мыслям и вспоминая, о чём я думала под звуки песни об «Ольховой серёжке».

… и нет униженья
в осознанной собственной малости —
величие жизни
печально осознанно в ней.

Знаешь, мне вот мысль такая в голову пришла — о величии жизни и о её одновременной простоте. Рождается ребёнок, и что он видит перед собой, что для него самое главное? Правильно, глаза матери и то молоко, которым она его кормит. Всё остальное несущественно, а вот это главное. Умирает человек, и что он должен видеть перед собой? Правильно! Глаза другого человека и стакан воды, поднесённый к его губам. Всё остальное несущественно, а вот это главное. И я печально осознаю, что в этих двух обрамляющих человеческую жизнь моментах — величие этой самой жизни и одновременно её святая простота. А то, что между, — это как раз наши ошибки, наши синяки, наши возведённые на невозможную высоту, кажущиеся порой такими важными, а на самом деле тут разбираться и разбираться, проблемы. И каждый из нас проходит этот путь от рождения до смерти, в меру своего разумения осознавая или не осознавая величие жизни как таковой и необходимость отделять в ней главное от второстепенного.

Серёжка ольховая,
лёгкая, будто пуховая,
но сдунешь её —
всё окажется в мире не так…

Рисунок 4 Сколько каждый из нас в своей жизни «сдувал эти ольховые серёжки», с ощущением уверенности в своей правоте, с непониманием того, что всё это не проходит бесследно…

А когда за каждую такую «серёжку» наступает час расплаты и тебя накрывает, на первый взгляд, несправедливостью, ты задыхаешься в муках, как я недавно, — ведь всего-то «серёжку» сдула, бабочку Бредбэрри раздавила (помнишь? читали с тобой).

Пусть нам не дано
изменить всё немедля, как хочется…

Я читаю эти строчки и грустно улыбаюсь… Думаешь, мне не хочется в эту минуту, чтобы ты «немедля» сел возле меня, как раньше, рассказал что-нибудь интересное, поучил уму-разуму, разгрёб мои настоящие и кажущиеся настоящими проблемы? А «немедля» изменить всё, как хочется, нельзя. Ты понимаешь, о чём я говорю. Поэтому и грустна моя улыбка…

И мы переходим
в какое-то новое качество
и вдаль отплываем
к неведомой новой земле…

Вот я сижу в своём «новом качестве», пробую его на вкус, ощупываю, присматриваюсь, привыкаю, как к новой одежде. Знаешь, если бы я не ощущала в себе этой уверенности, что, наконец, я освободилась от сиюминутного, осознала всю бесперспективность своей былой безапелляционности, требовательности, не осознала последствий своей бесшабашности, решений, принятых под влиянием минуты, я бы никогда не решилась писать тебе, именно тебе, это письмо.

Когда возникает
беззвёздное чувство отчаленности
от тех берегов,
где рассветы с надеждой встречал…

Я не знаю, какой будет моя «новая земля», но очень надеюсь, что не такой, как раньше — слишком дорогой ценой я расплатилась за своё «новое качество».

Это страшно, на самом деле, но как точно сказано — «беззвёздное чувство отчаленности». И даже если угасла надежда и не встают рассветы, тогда ещё не всё потеряно. Всё потеряно, когда возникает это «беззвёздное чувство», а ты понимаешь, что это навсегда.

Ты отчаливаешь от одного берега, не видя перед собой другого, да часто и не желая его видеть, просто ты отчалил в никуда, а над тобой — тусклый небосклон, на котором когда-то сияли звёзды. Как же больно и страшно это осознавать!

Там тоже глаза, голоса,
огоньки сигарет…

А ты по привычке тянешь сигарету одну за другой, и единственно возможный огонёк для тебя сконцентрирован отныне на кончике сигареты.

Не страшно вблизи
то, что часто пугает нас издали…

Рисунок 5 Господи, я опять увлеклась самокопанием — прочитала то, что успела написать. Но переделывать не буду, пусть уже так и остаётся. Это я сползла на размышления о своей «проблеме» вместо того, чтобы явить миру и тебе, в первую очередь, свой новый выстраданный образ.

Давай лучше я расскажу тебе об этом удивительном летнем вечере, который, как мне кажется, стал последним вечером моего безмятежного детства, после чего и началось повзросление души — так уж совпало.

Ты же знаешь, я панически боюсь старости, боюсь быть слабой, вызывающей жалость. Почему-то в моём воображении старость ассоциируется не с мудростью, а именно со слабостью, и мне всё ещё тяжело решиться и отпустить с ладони «серёжкой ольховой» самоё себя.

А тогда было лето, и был летний вечер, знаешь, один из тех, которые бывают на исходе лета, — не знойный, вобравший в себя жар разогретого асфальта, в неподвижности прокалённого за день воздуха, — а августовский, напоённый ароматом цветов, который разносился вокруг тёплым ласковым ветром. И вот я шла по нашей улице — такая лёгкая, такая счастливая, в удобных тапках на ногах и рубашке на теле, сквозь которую моя кожа ощущала ласковое, щекочущее прикосновение ветра. Я так остро чувствовала своё внутреннее родство и с августом, и с ветром, и с ароматом цветов — не хватало только ольховых серёжек, плавно опускающихся на мои волосы.

И в этот момент я вдруг почувствовала, что мне опять двадцать лет, а навстречу мне идут мои друзья, такие же двадцатилетние, как и я сама.

Теперь я понимаю, что и запомнила тот вечер, потому что это ощущение своих ушедших двадцати лет как раз и было олицетворением страха, желанием пойти против течения, подальше от ужасов мудрой старости. Тут уже не «остановись мгновение, ты прекрасно», а желание убежать туда, куда возврата нет и быть не может.

С той поры я ещё на несколько лет приблизилась к пугающему порогу между мудрой старостью и счастливым детством. Мне всё ещё страшно очутиться вблизи его, наверное, отсюда и мои «проблемы».

Презренный резон:
«Всё уляжется, всё образуется…»
Когда образуется всё —
то и незачем жить

Видишь, тут Евтушенко немного лукавит. Всё же в 1975-м, когда писались строки стихотворения, ему было только 40 лет. И вот эта зыбкость момента, неопределённость положения, когда, с одной стороны, только сорок, а с другой — уже сорок, и делают несколько противоречивой «Ольховую серёжку». Ведь то же самое мучает меня.

Мудрая старость, когда улеглись все страсти, и это, опровергающее весь предыдущий текст, «незачем жить». Наверное, всё же стоит на вопрос «Чем сердце успокоится?» ответить — началом стихотворения.

… и, как нанятый, жизнь истолковываю
и вновь прихожу
к невозможности истолковать

Немного сумбурным вышло письмо — опять важное и второстепенное перепуталось, как обычно, но мне кажется всё же, что ты должен понять — такой, как была, я уже не смогу остаться, Я устала плыть против течения и просто положусь на волю матери-природы и волн реки моей жизни. Ведь недаром моя любимая литературная героиня — Аннет Ривьер.

Тут, чтобы ты представил меня, моё выражение лица — я уже улыбнулась не печально, а лукаво, помня твою любовь к игре словами.

Ведь ты знаешь меня так долго — целых 15 лет. Ты знаешь о всех моих печалях и радостях, о всех моих «ситуациях». Мне так захотелось «поговорить» с тобой, как раньше, — представить, что ты сидишь в моём кресле, а самой в это время строчить страницу за страницей — ручкой с пером заполняя листы бумаги. Мы глупо расстались, думая, что на время, а оказалось — навсегда. Но мы живы, и это главное. Нам ещё далеко до последнего стакана воды, который поднесёт к нашим губам чья-то милосердная рука, и до глаз, с которыми мы встретимся взглядом в нашу последнюю минуту.

С чего это я?
Да с того, что серёжка ольховая
лежит на ладони и,
словно живая,
дрожит…

То, что «не всё ладно в нашем королевстве» с уровнем общественной морали в эпоху перемен, я доказала своим примером — вскрыв чужое письмо и прикоснувшись к чужой тайне. Но в данном конкретном случае я ни о чём не жалею, потому что своей недосказанностью, обрывочностью информации, содержащейся в нём загадкой, оно мне настолько понравилось, что, конечно, я не отступилась от желания найти его отправительницу.

Вера в сказки, счастливые фантики, неслучайность случайных совпадений — вот эта часть моего собственного «я» толкала меня на продолжение поисков столь явственно, что через неделю, взяв «творческий отпуск», я устремилась в лабиринты разных присутственных мест.

Кто эти люди, кем они были друг для друга, куда выбыл адресат, живы ли они?..

Сколько раз, изнывая от собственной несостоятельности, от полной невозможности написать не то что рассказ, а пару связных фраз, я тоскливо молилась о чуде ниспослания мне Сюжета. А тут такое… Нервный женский почерк, таинственный адресат, само содержание письма — и всё это в оправе строф одного из моих любимых стихотворений.

Рисунок 6 Сюжет… Конечно, это был Сюжет, которого я так долго ждала.

«Я хотела иметь друга, которому можно было бы пожаловаться, а он бы меня утешил. Я хотела бы хоть изредка быть маленькой слабенькой девочкой рядом с человеком, который был бы для меня неоспоримым авторитетом». Ты таки стал моим другом, Данечка»

Да, именно с этого, найденного мною письма, начался цикл «Рассказов о Дане». Именно Даня был таинственным его адресатом. Я их нашла обоих — в разных городах, в разных жизненных обстоятельствах — и получила разрешение использовать их историю в моём цикле. Не удивляйтесь нарушению хронологии — ведь когда я слушала воспоминания героев, они тоже её не соблюдали, выхватывая то одно, то другое событие из их странного знакомства, не менее странной любви и совсем уже необычной дружбы.

Первый рассказ цикла — «Без героя»-2 (роман в письмах) — вы можете прочитать на этой странице нашего журнала.

А песня «Ольховая серёжка» звучала в шестисерийном телефильме «И это всё о нём» (по роману Виля Липатова, режиссер Игорь Шатров, 1978 г.) в исполнении Иосифа Кобзона:

В оформлении использованы некоторые рисунки дизайнера-декоратора Ирины Терновой.

Палома, ноябрь 2006 года